Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Тень капитана Беллинга

Открыв глаза, он увидел на углу шифоньера плюшевого попугая, похожего в темноте на жирную запятую. Когда бы ни ложился, без пяти восемь он просыпался и, проснувшись, всегда видел этого попугая. Уже очнувшись, но еще не решаясь пошевелиться, вдруг вспомнил, что вчера зашел к соседу, сели за пульку, и он проиграл два с полтиной. Не жаль денег, досадно, что выиграл опять майор Лозовой, мужчина лысый и краснощекий, которого он в глубине души считал нахалом. Почему, черт побери, везет Лозовому?
Потом вспомнил приказ из штаба округа. Приказ — одна фраза: «Капитану Чернову в 9.00 явиться для получения задания». Дежурный офицер заставил расписаться в толстой регистрационной книге.
Тихо, стараясь не разбудить жену, поднялся, включил свет.
Обуваясь, он сердился на сапоги, на вчерашний проигрыш, на жену, потому что она женщина и ей можно спать, а ему — топать на службу. И что значит это секретное задание? Турнут куда-нибудь на неделю, а то и на месяц, пошлют именно его, капитана Чернова, и никак не майора Лозового. Капитан Чернов потащится с ротой к чертям на кулички, а Лозовой будет гулять по Дому офицеров и, сияя лысиной, рассказывать анекдоты.
— Картошку разогреть? —спросила жена, не открывая глаз.
— Спи. Сам разогрею.
Очень милый вопрос. Могла бы и не спрашивая встать и разогреть. Как будто надо разрешение на заботу о человеке, который…
— Спи, говорю. Не всем же домом топтаться… из-за одного меня.
— Не ворчи, Колик. Ты по утрам всегда ворчишь. Поцелуй и потуши свет. Я еще посплю.
Поцеловать? Пожалуйста! Свет? Ради бога! На поцелуй тоже планировалось время. За пятнадцать лет супружеской жизни он стал привычкой.
От губ жены всегда оставался запах спелого яблока, и он помнил его целый день. Даже если ссорились, она говорила: «Ты так и уйдешь?» И он сердито целовал ее, и все равно на губах оставался запах спелого яблока.
Он брился в ванной, курил и кашлял, размышлял о всякой всячине. Жена запрещала курить натощак, и потому сигарету приходилось прятать в футляре для зубной щетки. «Ну что ж, посмотрим, что скажут в штабе».
Когда он побрился, было пятнадцать минут девятого. Он знал это, не глядя на часы, и следующим было Тонькино время. Когда-то Тонька свала под зеленым попугаем, и утром он проверял в кроватке пеленки, матрасик и все прочее. Потом Тонька стала ходить в школу, ее перевели спать в столовую, и у него появилась новая обязанность — утренняя побудка дочери.
Семь лет назад эта побудка выглядела так: он входил в столовую, включал свет и топал ногами. Тонька не просыпалась. Тогда он становился рядом и командовал:
— Подъем, рота!
«Рота» ныряла под одеяло, начиналась возня, поиски штанов, ботинок, чулок, резинок, бантиков — десять минут сплошного визга, хохота, слез и поцелуев.
Потом незаметно его отключили от участия в утреннем одевании. Кому-то, видите ли, стало стыдно, и нашли нужным отказаться от его бескорыстных услуг. Он обиделся и с трудом сообразил, что Тонька растет. Однажды пришли два серьезных парня в куртках с молниями, и Тонька заявила: «Папа, я иду в кино». Он хотел было вежливо выпроводить парней за дверь, но почему-то промолчал. И Тонькина мать тоже промолчала.
Теперь от прежней церемонии утренней побудки осталась только команда:
— Подъем, рота! — после чего он выходил из столовой, и они боседовали через дверь об учителях и отметках, о кинофильмах и книгах и о других разных вещах. О посетителях в куртках с молниями он предпочитал не говорить.
Он повернул выключатель. Тонька не проснулась. Капитан Чернов любил смотреть на дочь, когда она спала. Губастая, нос картошкой. «Твой нос, Колик». Глаза закрыты, но они голубые, ясные. «Твои глаза, Колик».
Когда она успела вырасти? Совсем недавно она спала под зеленым попугаем и, если бралась самостоятельно есть кашу — пачкалась от живота до макушки. И вот уже девушка. А ему почти сорок…
Как летит жизнь! Давно ли было детство, юность, а сейчас тридцать семь, почти сорок. Почти сорок, а он всего лишь капитан, и у него кашель по утрам и появилась уже глупая страсть к пульке, а товарищи, посмеиваясь, величают его маршалом.
Впрочем, он был оптимистом. Сорок— прекрасный возраст. А маршалы — ведь их не так уж много требуется. И Тонька молодец, что выросла …
Он на цыпочках вышел из комнаты и, постучав в дверь, сказал:
— Вставай, дочка. Я ухожу.
— Да, папа. Спасибо. Я сейчас.
Голос у нее спросонья нежный, совсем детский, но уже похожий на голос матери.
— Папочка, знаешь, что…— затопали босые пятки, дверь полураскрылась, и в щелку просунулось заспанное, розовое лицо Тоньки. — Знаешь, что… Купи мне, пожалуйста, чулки, только не такие, а тонюсенькие, как у мамы.
— А не рано тебе тонюсенькие?
— Не рано, папочка. Все девочки носят. Всем уже купили. Ты обещаешь?
— Надо подумать.
— Ага, подумай. Возвращайся скорее с работы, вместе сходим. В универмаге на площади есть такие хорошенькие, просто ужас. Ты скоро вернешься?
— Скоро.
— Наклонись, что-то скажу тебе.
Тонька дышит ему в ухо, от нее пахнет родным теплом, и она шепчет:
— Я очень люблю тебя, папочка!
— Ну, ну, без подхалимажа, —сердится он. — Не опоздай в школу.
Когда он выходил на лестницу, начинало гудеть в ушах, и потом гудело целый день. Он всегда слышал этот гул, но старался не помнить о нем и уже привык к нему, потому что в ушах у него гудело много лет. Тоненький извилистый звук, похожий на спрессованный свист отрикошетившей пули.
Капитан спускался по маршам лестницы и чувствовал себя еще окруженным теплом того маленького, бесконечно дорогого мира, где его считали самым лучшим человеком, где ему прощали увлечение пулькой и ругали, если он курил натощак.
Он вышел на улицу и взглянул на часы: до 9,00 оставалось пятнадцать минут. Тонькиной матери он ничего не сказал. Лучше сказать потом, вернувшись. Тем более о задании он мог лишь гадать. Коли приказ подписал сам старик, можно думать, «что-то важное и.… есть предположение, что там, наверху, вас, капитан, считают неплохим сапером.»
«…И потому, товарищ Чернов, мы посылаем вас… Задание, как видите, ответственное, а вы, как фронтовик… и можете считать, что по выполнении задания в офицерском корпусе одним майором будет больше…» Майором? Майор Чернов — звучит неплохо.
О майорской звезде он мечтал давно. И Тонькина мать тоже. Но он всегда говорил ей: «Не твое дело». Капитан Чернов не чинодрал. Но вернуться с задания и небрежно бросить, что получил благодарность всегда приятно! Его успехам в маленькой квартирке на пятом этаже умели радоваться.
Честно говоря, капитан Чернов любил иногда выломиться из привычной жизни, помотаться с ротой по черт знает каким дорогам и отчаянно скучать по Тоньке и Тонькиной матери. А вернувшись, валясь от усталости, постучать в знакомую дверь. Дома его возвращения ждут, как праздника. Тонька с визгом кидается на шею, а Тонькина мать ворчит: «А мы уж думали… ночи не спали. Тонька, бесстыдница, отпусти отца». И глаза у нее веселые. У Тоньки красивая мать…
Шла толпа — люди в телогрейках и пальто, фуражках и шляпах. Толкал колясочку счастливый папа, и сонный младенец сосал пустышку с колечком. Шли автобусы, троллейбусы, набитые рабочим людом.
Он заглядывал в лица прохожих — искал знакомых офицеров. Хотелось с кем-нибудь поздороваться, поболтать, может быть, пригласить на обед. Тонькина мать купила вчера свежую рыбу и обещала уху с зеленым лучком. Но знакомых не было, и он беседовал сам с собой, размышляя о Тоньке, которая, слава богу, выросла, о майоре Лозовом, о задании, которое пугало и обещало что-то новое.
Денек был желтый, ясный, тополь загорался от первых морозов. От дыхания шел пар, будто все прохожие курили.
Капитан Чернов прислушался: где-то пела синица. В такой денек хорошо сходить на болото, пострелять чирков и послушать, как трещат в рябиннике перелетные дрозды. И вовсе не хотелось думать о секретных заданиях.

2
— Вес бомбы — одна тонна. Взрыватель установлен в корпусе. Конструкция его неизвестна. Возможно, и Feder-504
Китель плотно облегал массивную фигуру генерала. Сквозь седые волосы виден угловатый череп.
— Бомба заложена под здание школы, — глухо говорил генерал. — Город я выселил. Город небольшой, пришлось выселять. Ты ведь работал с авиабомбами?
— Так точно, товарищ генерал.
— Такое дело, капитан. Все ничего — страшен взрыватель. Не исключено, что он снаряжен какой-то неизвестной ловушкой.
Окно генеральского кабинета было открыто, и тоненько била молодая синица:
— Цзинь! Цзинь!
— Ездил туда я с экспертами. А что эксперты? Наговорили кучу умностей. А тут умностей мало. За нее, проклятую, все равно руками браться надо. Думал, кого послать. Свеженького лейтенанта — ненадежно. Душа у него непуганая, дерзкая. Всем учен, а солдатской наукой — страхом — не учен. О подвиге замечтает, на ура кинется, потому что не видел, чего стоили подвиги. А ты видел.
Синичка прыгнула на подоконник, где в блюдечке было насыпано конопляное семя, робко чивикнула, словно прося разрешения.
— Гляди сам. Соображай там один. Что ж я буду от тебя скрывать — несработавший взрыватель, старая бомба… Я тебя на работу посылаю, а не на подвиг.
На левом виске генерала был шрам, и глаза от этого слегка косили. В окне качалась еще не облетевшая ветка рябины с кистью пурпурных ягод.
— Хотели разыскать — не найдутся ли те люди, что ставили бомбы…, узнали бы, какой взрыватель и вообще, что там такое. Ворошили документы, звонили. Последним через город отступал генерал Брайгер. Говорят, живой еще. В Испании цветы, говорят, сажает. А саперный начальник погиб в сорок пятом. Фамилия известна: обер-лейтенант Франц Беллинг.
Чернова шатнуло, холодом тиснуло сердце, и, еще не веря, он переспросил:
— Франц Беллинг?
— Да, обер-лейтенант Беллинг. Но ведь он погиб. Где-то в Чехословакии. С мертвым не поговоришь. Ты что молчишь?
— Никак нет, товарищ генерал.
— Кавалер трех железных крестов этот Беллинг. Он, наверно, и оставил. Ты помнишь их взрыватели?
— Так точно, товарищ генерал.
— Может, и в этом нет ничего особенного? Как думаешь?
— Может быть, товарищ генерал.
…Чернов сам вел машину, а в кузове пели солдаты — Егоров, Кошка и Колпаков. По обе стороны пылала осень. Рвался в боковое окно ветер, и в нем были запахи примороженных трав… Не оберлейтенант, а капитан Франц Беллинг. Командир саперной роты капитан Беллинг, кавалер трех орденов железного креста… Радиатор рвал холстину дороги, она упруго изгибалась, рассекая поля, желтые перелески.
Час назад Чернов построил роту и спросил охотников. Почти все оказались охотниками. Старшина — сверхсрочник Гусев, у которого недавно родился третий, помешкал, но шагнул тоже. Ремень у него на последней дырочке, плечи круглые.
— Тебе, старшина, придется остаться, — сказал он ему. — Белье поменяешь: завтра баня.
Старшина охотно сделал два шага назад. Он надежный минер, но у него третий недавно родился, Витька. Тонька подарила желтого медвежонка этому Витьке и сказала про него: «Тяжелый, как утюг».
— Ну, охотников много, — почему-то сердясь, сказал капитан. — Придется выбирать.
Он пошел вдоль строя. Люди, парни, чьи-то сыновья, чьи-то дети. Здоровые, красные лица, и ни одно не похоже на другое. Кого-то любят. Кто-то любит их. Глаза следят за ним, и, уже зная, кого возьмет, он медленно идет вдоль строя. Вот Синичкин, совсем еще мальчик. Ночью плакал, соскучившись по дому. Тоже вышел в охотники.
А тех, кто был с ним тогда, никого нет. Лежат в земле от Волги до Праги, где настигла смерть. Только старшину Гусева он и знает, остальных разметала судьба. Но у старшины третий родился. Они поглядели друг другу в глаза и поняли, что ему лучше остаться.
— Егоров, шаг вперед!
Егоров — любимец. У него терпеливые точные пальцы минера. Играет на гитаре. Он похож на Колю Горностаева, который погиб под Дебреценом. Коля тоже играл на гитаре…
— Готовься! —сказал он. — Ты чего улыбаешься?
Он сердился потому, что все вышли в охотники, как на танцы. А в бомбе сотни килограммов тротила… Когда рвется такая бомба, дома рушатся кучами мертвого кирпича. Бомба разметала бы всю роту. Мальчишки с розовыми лицами улыбаются, потому что не знают, как рвутся бомбы.
Тут он заметил Кошку, который не вышел в охотники.
— А ты что?
— Боюсь бомбов, —- ответил Кошка.
— Правильно: смерти не боится дурак. Шаг вперед!
Он сам не знал, почему выбрал Кошку. Наверное, потому что доверял больше людям неярким, невидным. Как опытный минер, он любил людей осторожных.
Кроме Егорова и Кошки, он взял силача Колпакова. Он взял бы старшину, но Витька совсем еще маленький, а разве знаешь, что может случиться, если едешь разминировать бомбу, которая заложена больше десяти лет назад?
Машина мчалась, качаясь на рессорах, ударялись в ветровое стекло какие- то жучки. Он не сказал о Беллинге ни генералу, ни старшине Гусеву. Он не рассказывал о нем никому.
Беллинга Чернов знал еще с осени 1942 года. В небольшом городке под Краснодаром дружок Чернова Костя Гринев разминировал элеватор и «под- ловился», видимо, на какой-то хитрой ловушке. На внутренней стене свалившейся башни были черным нарисованы три железных креста и подпись «Hauptman Belling». Кресты и подпись. Бахвальство.
Нашли от Кости и пяти ребят его взвода только чью-то пилотку.
Потом Чернов разминировал мост, обшарил его вдоль и поперек и, наконец, нашел связку мин под водой, и опять на них стояли три крестика и русские слова: «Эй, ухнем!»—капитан Беллинг изволил шутить.
Их части шли по одним местам, и ему везде приходилось идти за Беллингом. Он находил мины с крестами в кюветах шоссе, под булыжником на перекрестках, где-нибудь под небрежно брошенной пачкой сигарет. Он видел его работу — изувеченные вокзалы, больницы, взорванные мосты, правильный, как по линейке, шахматный порядок минных полос. И никогда Беллинг не забывал поставить свою метку — три железных креста.
Чернов научился различать его почерк. И это был тонкий изощренный почерк саперного аса. У Чернова не раз выступал холодный пот на лбу, когда он в последний момент обнаруживал мину в самом неожиданном месте.
В Румынии Беллинг уже не ставил кресты, но Чернов всюду узнавал его работу, всюду натыкался на все новые хитрости — и это было страшно, как кошмар. Он боялся его, ожидая при каждой следующей встрече что-нибудь необыкновенно коварное и злое. Это было похоже на поединок, и, хотя Беллинг все уходил, в этом поединке когда- нибудь Чернов мог совершить свою единственную ошибку, потому что рисковал только он один.
И все ближе делалось между ними расстояние, как будто они сходились к своим дуэльным барьерам. В Венгрии, под Хатваном, ему пришлось разминировать поле, которое было заминировано часа три назад, а на снегу он видел следы и окурок с проталинкой под пеплом. Он долго глядел на эти следы и заметил, что подметка на левом сапоге была прожжена и отстала.
На подходе к Будапешту он пошел со старым солдатом Пахомовым в разведку, обнаружил минное поле, но их обстреляли и гранатой убило Пахомова. Его же лишь контузило. Он провалялся месяц в госпитале, и с того времени у него стало гудеть в ушах. Он тоже успел бросить гранату, и увидел, как метнулась высокая фигура в плащ-палатке, кто-то закричал. Но Франц Беллинг погиб позже, а не тогда. Он погиб в сорок пятом году в Чехословакии. Чернов знал это и думал, что с его смертью окончен их поединок. Значит, ошибся. Мертвый Беллинг снова вызывал капитана Чернова к барьеру.
Горела осень. В прохладном небе летели чирки. Он остановил машину. Сверкала внизу речушка. По мосту шагала лошадь. Над обрывом темной толпой грудились крыши села.
Заглушив двигатель, он спустился к речке. Стояла тишина. У Чернова звенело в ушах. Когда летит эскадрилья бомбардировщиков, в рокоте слышится металлический звон, который то гаснет, то опять нарастает. Так у него звенело в ушах. Капитан Беллинг умер, а у него до сих пор гудит в ушах и в тишине мерещится то звон отрикошетившей пули, то гул дальней канонады, то рокот летящих бомбардировщиков. Он вспомнил, как однажды наводил мост через такую реку и в омуток попал снаряд, а потом долго плыла оглушенная рыба.
Подошли солдаты, и Колпаков сказал.
— А у нас вода в речках коричневая, как чай.
Они не думали о бомбе и не видели, что, когда рвется такая бомба, камень крошится в пыль и в воронке выступает, как кровь, ржавая вода.
Под колесами опять гудела дорога, взвизгивая, проносились встречные машины. Денек весь сиял, проливая на землю синь неба. Как солдаты, шагали куда- то через поля стальные опоры.
Чернов гнал машину, и она, взвизгивая и кренясь на поворотах, птицей летела по шоссе. В ушах у него гудело низко и глухо.
От Беллинга остались только кости и неуемное зло, словно спресованное в этой бомбе под крыльцом школы…
Шоссе давно опустело, впереди громоздились толпы домов, открывалась широкая и странно пустая улица.
— Подъезжаем, товарищ капитан. Шлагбаум за мостом.
Виднелись трубы, водонапорные башни, и город издали казался чистеньким и уютным. Он вылез из кабины, отряхнул от пыли гимнастерку.
— Ну, значит, приехали, —сказал он. — Егоров, садись за руль.

3.
Машина тихо катилась по окраинной улице с низенькими домиками. На шоссе клочья газет, битая посуда. Колесо наехало на глиняную куклу, и звук пронесся по улице. Стоя на крыле, он следил за стрелками-указателями.
Дома, плотно закрытые ставнями, как слепые; цветы в палисадниках запылились и увяли. На перекрестках афишные тумбы. Ветер трепал обрывки старых реклам. Развертывались, шуршали рекламные слова: «Балет», «Премьера», «Большое гулянье», а под ними стрела- указатель: «Прямо. 2,5 км.» Это для него.
— Прямо! —сказал он Егорову.
Окна в верхних этажах заклеены крест-накрест бумажными полосками. Тянулись вдоль шоссе ряды белых крестиков, и дома словно открещивались от притаившейся беды. Казалось, люди не уехали, а затаились и боятся выглянуть на улицу. На площадях статуи фонари. И вывески: «Горячие бублики», «Женские моды».
Мотор глухо гудел в колодцах пустых улиц. В витринах стояли обнаженные манекены с бессмысленными улыбками на лицах. Поворот налево, поворот направо,и манекены, улыбаясь, провожали картинно-красивыми глазами машину. На большом щите обрывок афиши: «Спешите! Спешите!» А внизу стрелка: «Прямо. 500 метров».
— Прямо, Егоров, — сказал он.
На слежавшейся пыли тротуаров неровные цепочки птичьих следов. На перилах детской беседки сидела пушистая кошка и умывалась. А над ней стрелка: «Внимание! 150 метров». Кошка потянулась и стала скрести когтями столбик.
— Вон школа, товарищ капитан.
Беллинг был здесь. Он проходил по этой улице, смотрел на эти дома и деловито закладывал под школу бомбу.
— Глуши мотор. Устанавливать подъемник.
Чернов отдавал команды и, следя за работающими солдатами, чувствовал, как приходит уверенность. Он любил эту уверенность и по старинной саперной привычке не спешил. И говорил негромко, так, чтобы солдаты скорее угадывали слова, чем слышали.
У крыльца, на подставках, два каменных глобуса. На одном печатными буквами короткая надпись: «Семка дурак», на другом «Люся + Вова». Под глобусом, где было написано «Семка дурак», из неглубокой ямы торчало тупое рыло бомбы. Оно было рыжее и лохматое от ржавчины.
Он стоял у крыльца и пристально смотрел на бомбу. Он не боялся бомбы, но его ноги чувствовали близость той страшной силы, которая затаилась в ней, и хотелось повернуться и тихонько уйти, уйти прочь, не торопясь, не оглядываясь. Он стоял и смотрел на нее и слышал, как кто-то из солдат тепло дышал ему в шею.
— Товарищ капитан, кресты-то какие!
Припорошенные ржавчиной на бомбе виднелись кресты.
Он сразу узнал их и вспомнил взорванный элеватор, где погиб Костя Гринев. На башне были такие же кресты. Вспомнил пилотку с прогнутой звездочкой— все, что осталось от ребят.
— Ну, кресты, как кресты — фашистские, — сказал он и, заложив руки за спину, обошел крыльцо. Вернувшись к ямке, добавил:
— Так, игрушка занятная…
Здесь Беллинг еще ставил свою метку, но тогда в этом городе Чернов не был,
Кирпичи-подставы лежали прямо на корпусе бомбы. Толстенький паучок пристроил к ней свою паутину, и в петлях ее покачивались мухи, завернутые в белую упаковку.
Видимо, стало разваливаться крыльцо, хотели поправить и наткнулись на бомбу. Может быть, она пролежала бы много лет, никого не тронув. Или взорвалась бы…
— Ну, перекурим с дороги, — сказал они плюнул в ямку. — У кого «Беломор»?
Колпаков и Егоров тоже закурили, некурящий Кошка топал сапогами по классам пустой школы. Чернов не приступал к делу, сидел и курил, привыкая к тому, что должен сделать. Пугало только первое прикосновение к бомбе, а потом руки привыкали и не боялись. Он знал это по опыту и настраивал себя на самое обычное дело, даже скучное. Разложив инструмент, он курил, задумчиво сбрасывая пепел в ямку.
Кошка принес новенький пенал, погремел и сказал:
— Якийсь хлопчик загубыв. — И положил на видное место.
Колпаков обнял глобус, побагровев, снял его и катнул по дорожке. Глобус покатился, гремя материками и океанами.
Они начали разбирать крыльцо. Затоптанные в штукатурку попадались исписанные перышки, гвоздики, старые пистоны. Кошка нашел детскую лопаточку, подал капитану и, соскоблив ею раствор, Чернов подсовывал руку, а потом уж вынимал из гнезда кирпичи. На корпусе бомбы сквозь слой ржавчины он различил швы. Сюда, в это окно и был поставлен взрыватель. Может быть, это и Feder-504, как предполагал генерал. Выбрали часть тротила и поставили взрыватель с работающим часовым механизмом. Часы должны были в течение двадцати одних суток пустить его, но почему-то не пустили, и взрыватель не сработал.
Но Чернов хорошо знал почерк Беллинга. Франц Беллинг действовал наверняка. Он редко ограничивался одной ловушкой, ставил их по две и по три. Сюда он мог поставить еще детонатор — противотанковую мину с взрывателем нажимного или натяжного действия. Не заметишь тоненькой проволочки, соединенной с чекой и… Где-нибудь под корпусом мог быть упрятан еще один сюрприз, например, «лягушка» — прыгающая противотанковая мина «шпринг». Беллинг делал расчет на все: на усталость внимания, на спешку, неопытность, любопытство. Чернов вспомнил, как подорвались двое молодых солдат-артиллеристов, поднявших на крыльце дома красивый футляр из-под часов. Это была работа Беллинга. Почему-то казалось: когда Беллинг присоединял чеку взрывателя к пустому футляру, лицо его было непроницаемо спокойно, как у человека, занятого будничным делом.
Чернов ждал все, что угодно. Ведь старый пистон мог оказаться головкой взрывателя «шпринга», а ржавый гвоздик— замаскированной чекой. Он строго рассчитывал движения и, если сомневался, — вытирал руки и неторопливо закуривал. Так всегда делал его наставник, старый минер Пахомов, которого под Будапештом убил гранатой Беллинг. С Пахомовым работалось спокойно. «Ну-к чо, покурим, паря? — говорил он вдруг, садясь на корточки и подмигивая. — Куда спешить-то?» — Он так и звал его по-сибирски — «паря».
Капитан Чернов осторожно сдувал пыль, ощупывая каждый паз нежными руками минера. Его руки проникали все ближе к телу бомбы и делались как солдаты-разведчики. Пальцы его говорили. Они говорили: «Не спеши».
Он не спешил. Он снял гимнастерку, оставшись в нательной рубахе. Так делал Пахомов. «Слободное тело слышит лучше», — говорил он. Нет Пахомова. Судьба толкнула его под удар гранаты, и ее осколки вонзились в спину и затылок старого солдата. Его закопали в воронке и не успели поставить деревянного обелиска.
Пальцы шептали Чернову: не спеши. Он не спешил. Молчал за его спиной город. Чернов работал и чувствовал, как в пустом городе затаилась тишина.
Он нащупал проволоку, снял с нее кирпичи и отвел конец в сторону. Потом вытер лоб и сказал:
— Ага, все понятно. Значит, Беллинг все-таки поставил в мину детонатор.
Чернов отдохнул, не спеша выкурил папиросу, потом начал добираться до второго конца проволоки.
Он нашел его неожиданно скоро, и конец оказался свободным. К нему ничего не было присоединено. Для чего была заложена проволока? Непонятно. А, может быть, Беллинг усыплял бдительность этой проволокой, а другая будет ТА, настоящая?
Он силился разгадать замысел Беллинга и не мог и спрашивал у разведчиков-пальцев, но они только говорили: не спеши.
Еще до его первой и последней встречи с Беллингом Чернову казалось, что он давно знает этого немца, человека, с которым судьба то и дело сталкивает его в смертельном споре. Он так часто думал о Беллинге, что в конце концов мог живо представить себе лицо, голос, походку и даже привычки этого убежденного фашиста. На мгновение Чернов нарисовал его здесь, на этом месте, когда Беллинг с солдатами минировал школу. Он стоял, наверное, там, возле сирени, курил, изредка взглядывая на часы, бросая слова команды. А когда все было закончено, спокойно повернулся и зашагал к машине. Сев за руль, он уже забыл о школе, и о бомбе, и о том, почему он поставил ее именно здесь, под крыльцом школы, и думал уже о чем-нибудь другом, вовсе не касающемся судеб людей, которые станут жертвой его страшной работы.
Франц Беллинг погиб. Он попал под очередь автомата и рухнул, убитый наповал.
Это было в мае 1945 года. В чистеньком чешском лесу куковала кукушка, душно пахло цветами и хвоей, и в солнечных пятнах летали шмели. Чернов разминировал с ротой этот лесок, когда увидел толпу гитлеровцев, в беспорядке шедших прямо на них. Поднялась стрельба, фашисты побежали, заметавшись среди сосен. Капитан Беллинг закричал, пытаясь остановить солдат. В рваной выцветшей плащ-палатке он стоял от Чернова шагах в пятидесяти и ругался, размахивая пистолетом. Чернов запомнил его хриплый голос. Они встретились глазами. На лице у Беллинга ничего не выразилось, оно было пустое, какое-то стертое. Чернов вскинул к плечу автомат, и Беллинг упал; трава сомкнулась над ним.
Часа через два, обезвредив мины, Чернов подошел к трупу Беллинга. Грязное бородатое лицо покрылось уже восковой бледностью.
— Сапоги-то рваные, — сказал кто-то. Подметки отстали и были прикручены медной проволокой. А в остекленевших глазах отражалось глубокое небо. Чернов приказал солдатам выкопать яму и похоронить Беллинга, у которого, как ему казалось, устала совесть.
Вместе с документами он нашел в его планшете альбом, заполненный карандашными рисунками, сделанными в разное время. Чаще всего изображались крохотные птички — жаворонки, снегири, сидевшие парочками на цветущих ветках. Рисунки были исполнены с трогательной любовью и тонкой наблюдательностью. Чернов не знал, что Беллинг занимался живописью, не знал, что этот до цинизма жестокий человек был сентиментален, как школьница. Документы Чернов сдал в штаб, а альбом оставил у себя. Некоторое время он возил альбом с собой, но всегда почему-то было неприятно натыкаться на него среди своих вещей. Однажды Чернов потерял альбом, и ему стало легче.

4.
Капитан Чернов обнажил всю бомбу до перьев стабилизатора, прощупал вокруг землю, но больше ничего не нашел. Они сидели на остатках крыльца и курили. Бомба лежала у их ног, громадная, лохматая от ржавчины, и, казалось, это живое чудовище, вылезшее из недр земли. По корпусу все еще суетливо бегал паучок, паутинку которого порвали солдаты. На корпусе были отчетливо видны три креста, единственное место, не заросшее ржавчиной, и они, эти кресты, были похожи на глаза чудовища.
— Кошка, неси термоса.
— Яки термоса?
— Обедать пора.
Отвинтили крышки, запахло щами. Кошка насыпал на газету соль, потом нарезал хлеб и бросил в термос крошки. Молча начали хлебать. Он отломил кусочек хлеба, подержал на ладони и сказал:
— Мне оставите. Закроете термос, чтобы не остыло.
Подогнали машину, просунули под бомбу обернутые полотенцами тросы и зацепили их за крюк подъемника. Он стал у стабилизатора и сказал:
— Сейчас будем поднимать. Егоров, бери прибор, слушай. Сообщишь, если заработает часовой механизм.
Все встали по местам, и он кивнул солдатам. Тросы начали выпрямляться, посыпались, крошась, чешуйки ржавчины. Потом скрипнуло, и, когда бомба шевельнулась под руками, стало жарко и душно. Он опять кивнул солдатам — и она медленно поплыла вверх, огромная и живая, похожая на рыбу. Он кивал солдатам, и она поднималась на уровень пояса, потом груди: потом он видел только широко растопыренные лопасти стабилизатора. Железо было холодное, шершавое, от него несло сыростью.
— Часы не стучат? — спрашивал он Егорова, стараясь угадать по его лицу ответ.
— Нет, товарищ капитан.
Часы не стучали. Он сам взял прибор, стараясь, услышать постукивание часового механизма, и услышал гул, похожий на рокот далекой эскадрильи. Но это был шум в его ушах, к которому он привык и сквозь него слышал все.
Бомба лежала на белых мешках с песком, заняв всю машину. Гомонили воробьи. Плыли по земле тени облаков. Бомба молчала.
Он надел гимнастерку, затянулся ремнем:
— Всем оставаться здесь. Готовить все для взрыва. Машину поведу сам.
По инструкции машину должен был вести Егоров. Но Егоров не знал, что такое бомба, которая много лет пролежала в земле. И никогда не знал Беллинга.
— Товарищ капитан…
Он оглянулся. Солдаты стояли плотной кучкой. Колпаков вытирал рукавом пот. Егоров неестественно выпрямился, губы у него кривились. Кошка часто моргал глазами. Чернов хотел сказать что- то еще, но в горле было сухо, и, помолчав, повторил:
— Готовить все для взрыва…— И, слабо махнув рукой, пошел к машине.
Он включил двигатель и, ощущая его ровное биение, с минуту медлил в нерешительности. Тихо выжав сцепление, включил скорость и, положив руку на баранку, плавно стал выжимать педаль акселератора. Двинулись окна школы, в зеркале голубым платком взмахнул кусок неба. Он вывел машину и поехал серединой шоссе по той улице, где путь ему был указан стрелками. Улицу подмели, убрали каждый камешек, но в последний день нападали листья, и он ехал словно по желтому половику.
Двигатель работал беззвучно, и было слышно, как шуршали под колесами листья. Машина катилась медленно, пестрой вереницей проходили мимо дома. В окнах стояли цветы в горшках, сверкнул круглым глазом рефлектор, на столе лежало пресс-папье, заляпанное чернилами. Казалось, дома, как живые, радовались, провожая его, махали то открытой форточкой, то забытой детской рубашкой и медленно уходили назад.
Он оглядывался на них и зачем-то стал считать, в волнении сбивался и начинал снова. Они были, как люди. Тот натянул широкополую шляпу-крышу, тот подбоченился в берете с шишечкой-трубой. Вспыхивали и гасли на солнце окна, словно сигналя ему.
Проезжая булочную, он явственно услышал еще не выветрившийся запах хлеба и. вспомнил, что сегодня не ел и что Тонькина мать обещала уху из свежей рыбы. На мгновение родное тепло обдало его. Когда он вспомнил жену и Тоньку, сердце сжалось сладкой болью. «Эх, гуси-лебеди! Знали бы вы, что мне приходится делать!» Возвращаясь домой, он всегда говорил им: «Привет, гуси- лебеди!» И они любили это.
Розовый жучок сел на ветровое стекло, и из-под крохотной тарелочки-панциря торчали концы его крылышек. Лист тополя застрял между стеклом и дворником, как пропуск. Переулки с рябью булыжника, баня с замазанными окнами, гипсовая физкультурница с тонкой талией. У ее ног стрелка-указатель: «Два километра. Ехать прямо».
«Слышите, гуси-лебеди, — два километра. Осталось всего два километра. Где все кончается. Двадцать минут, если переложить на время. Двадцать минут, и все позади. Потерпите со мной эти двадцать минут. Занимайтесь чем угодно, чтобы время прошло для вас скоро и незаметно. Это хорошо, что вы ничего не знаете. Зачем вам знать мои солдатские дела? Вот еще сорок метров позади, нет, больше — пятьдесят. Тысяча девятьсот пятьдесят метров до того места, где кончается моя сегодняшняя работа. Через двадцать минут кончится самое страшное за весь сегодняшний день и вместе с ним — последний мой поединок с Францем Беллингом. Последний! Это последняя бомба, которую он поставил в нашей земле, и я уничтожу ее. Последняя! Последняя!
Беллинг убит и сгнил уже, и, может быть, в нашей земле нет больше бомб, заложенных его руками. Хочу верить, что это — последняя. Слышите вы, гуси-лебеди?»
Дома провожали его окнами-глазами. Деревянные, каменные гнезда людей, где рождались и будут рождаться дети, где будет продолжаться жизнь. На окнах белые занавески, во дворах пустые качели, забытые в спешке выселения игрушки. На воротах сидела похожая на старуху ворона и провожала машину глазами. На телефонной будке стрела-указатель: «1,5 километра. Левый поворот».
Полтора километра — пятнадцать минут. Бомба молчит. Она должна промолчать эти пятнадцать минут. А потом под нее будет заложена мина, поворот машинки— и пусть себе рвется. Взрыв ее напугает только воробьев. А потом придет бульдозер и заровняет воронку. Навсегда! И люди скоро забудут, где саперы подразделения капитана Чернова взорвали старую немецкую бомбу.
Отказал часовой механизм взрывателя, и потому бомба молчит. А, может быть, испорчены пружины ударника, и он не сработал, или еще что-нибудь там случилось. Это все бывало: неисправный взрыватель в немецких минных устройствах— не редкость. На военных заводах у них часто работали пленные, которые как могли вредили фашистам. Он сам видел в одной невзорвавшейся бомбе песок вместо взрывчатки, обыкновенный речной песок. Причины могли быть разные, но это неважно. Важно, что бомба все-таки молчала, и оставалось уже недалеко.
Он думал об этом целый день, и сейчас снова и снова эти соображения мелькали в его голове. Ничего страшного, бомба будет молчать. Он ехал серединой улицы, и тополя роняли на шоссе желтые листья. Они кружились, опускались на машину, как крупные бабочки.
Тихо. Чудесный осенний день. Небо голубое, как весной. Он опять вспомнил Тоньку. Вспомнил, что обещал купить ей капроновые чулки. Идет время! Скоро придется покупать и туфли на шпильках. Тонька будет красивая. А потом у него будут внуки, хорошие такие, толстые ребята. Это интересно — внуки, крохотные человечки, похожие на Тоньку.
А вдруг на последних секундах завода часового механизма заело хвостовик штока ударника? Тогда достаточно легкого толчка и… Он невольно оглянулся, увидел в зарешеченное окно кабины тупое лохматое рыло бомбы, и что-то пронзительное и холодное уперлось в спину. «Нет, нет! Не может этого быть, гуси-лебеди! Я счастливый. Черт с ней, с бомбой. Она только с виду страшна. Стальная фляга с тротилом, и взрыватель испорчен. Через десять минут все кончится. Можно взорвать ее прямо на машине. Так приказал генерал. Жизнь солдата дороже всякой машины».
Последний подслеповатый домишко, вдали серые башни элеватора и вот он, перекресток, а дальше — мягкий, укатанный проселок, уходящий в подсолнечное поле. На перекрестке стрелка: «700 метров».
700 метров — это 5—6 минут, а дорога ровная и мягкая, как пух. Все в порядке, гуси-лебеди! Через пять минут все кончится. Выйду из машины и пойду в город за солдатами. А взорвать бомбу — пустяк. Несколько минут работы.
Дорога, словно отбитая по шнуру, уходила в поле. Поблекшие стебли стояли шеренгой, и их тени перечеркнули полотно дороги, утрамбованное катками. На подсолнухе сидел серенький скворчик и беззвучно открывал и закрывал клюв. Вот он сорвался и полетел, делая круги, поднимаясь все выше и выше. Последнее, что видел Чернов, был этот скворчик, взмахнувший крыльями и летевший по бледно-розовому закату.
Солдаты, все еще сидевшие на крыльце школы, увидели черный столб дыма, грибом поднявшийся над крышами и занявший полнеба.
Черный дым был подсвечен снизу кроваво-красным цветом. Потом донесся глухой грохот, он покатился по городу и смолк. На улице закружились смерчами листья, они кидались в окна и долго падали на землю.



Перейти к верхней панели