Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Каждый тогда нес в себе предостаточно свежего, еще полного горячей крови мяса. Накануне к ночи удалось наконец трех коз отделить от Стада, окружить и загнать на кромку обрыва, откуда, они, ломая хребты и быстрые свои ноги, рухнули вниз на острия камней. И вот, когда закончился пир и до родимых оврагов оставалось всего ничего, с неба, под треск разрываемого воздуха, точно высверк молнии, на стаю упала смерть.
Стаю вела мать. Сразу же за ней шел он, переярок, которому предстояло скоро заводить свою отдельную семью. Следом за ним — остальные его братья и сестры, и замыкал строй, ковыляя и отставая, отец с давным-давно покалеченной в капкане передней лапой, которая хоть и убавила ему в ходу ловкости, да зато на всю жизнь дала столько великого чутья-уменья, что до того рокового утра он всегда с успехом уводил стаю от людей, успевал вовремя разгадывать все их тайны и хитрости.
Снегу было еще мало. Ровная и серая утренняя равнина, по которой они приближались к черневшим впереди, глухо заросшим оврагам, была пустынна и гулка, задалёко выдавая всякий опасный звук. Все было как обычно. И по-обычному слышался один высокий машинный гул — люди давно уже приспособились летать над этими равнинами. Ничто не предвещало скорой опасности, как вдруг гул машины усилился до грохота, резко обрушившегося вниз, и вот тогда-то раздались сверху частые выстрелы, будто хлесткие встрески молний, разрывающих воздух.
Его сперва оглушило — пуля, видимо, попала по лбу скользом, и это — спасло. На бегу теряя сознание, ослепленный на миг этим внезапным ударом, он упал и его перекинуло через голову. Гаснущим слухом уловил он, что машина вроде бы удаляется прочь. Когда через несколько  мгновений он очнулся и вскочил на лапы, машина и верно была уже в стороне. Возле него в судорогах еще бились, уткнувши в окровавленный снег уже недвижные морды, ею прибылые брат и сестра, а отец, завалившийся на бок, мертво глядел в небо блестящим, ничего теперь не различающим глазом, в котором, как живой человеческий огонь, отражался красный, только что народившийся рассвет.
И прыжками, стелясь над самой землею, благо не засыпанной еще глубоким снегом, он, повизгивая из-за второй раны — в правой лапе, помчал прямиком к родным спасительным оврагам, прочь от которых уводили невольно за собою ревущую и стреляющую машину либо мать, либо кто другой из сестер и братьев его.
Достигнув оврага, он скатился вниз в его спасительные дебри и затих, прислушиваясь.
Машина некоторое время еще летала над равниною.
Затем она стала приближаться к приютившему его оврагу, и он, вовсе заползши под кустарник и распластавшись здесь, словно намертво слившись с землей, услыхал, как машина прогромыхала в вышине над ним и оврагом, тень ее скользнула и удалилась, наконец, вслед за звуком самой машины: люди, возможно, еще надеялись отыскать его по следу. Но здесь, среди чащ, в глубокой глуши оврага выслеяшвать его сверху было пустой затеей, гул машины исчез и больше не возвратился. Он зализал раненую ногу, к счастью, ее только оцарапало, как и лоб.
С сумерками, едва на небе начали проступать первые, робко мерцающие звезды, он осторожно всполз вверх по склону оврага и чуть выставил морду, жадно ловя воздух.
Ветер тянул над равниной не встречь, а боком, и он, так ничего и не учуявши, выбрался, когда взошла луна, из оврага и завыл, сзывая соплеменников. Но никто на его зов не откликнулся в ночи. Пред ним, насколько было видно и слышно, простиралась безмолвная и пустынная равнина, мягко залитая светом луны.
Таясь то овражками, то в тени кустарников, обежал он эту равнину и с подветренной стороны чутьем и ухом еще раз напряженно ослушал ночь. Но опять не различил в ней никакого следа стаи.
Лишь тогда с осторожностью, перенятой от отца, приблизился он к тому месту, где стаю на рассвете внезапно настигла смерть, упавшая сверху вместе с машиной. Нет, все было тщетно — стая растворилась, исчезла, будто все они, мать и отец, братья и сестры, вдруг научились, как люди, подниматься и улетать с земли. Слабый, но характерный, какой ни с чем не спутать, дух машины, которая нынче осмелилась нарушить здешний обычай, все еще присутствовал вокруг и долго мешал ему подойти ближе к тому месту, где на рассвете упали первыми отец, брат и сестра.
Вдруг в высоком ночном небе снова послышался, как и утром, далекий, едва различимый рокот, который для него тотчас же нерасторжимо соединился с только что учуянными близкими запахами. Он приник к земле, прижав уши, точно изготавливаясь к защите, встречному нападению, к прыжку, а шервть у него на загривке поднялась от бессильной ярости. Но эта ночная машина, не нарушая обычая, далеко и на вышине облетела равнину стороной. Однако, хотя рокот  ее постепенно стих, он все продолжал чувствовать едкий и опасный ее запах, досягаемо близкий и упорно мешавший ему продвинуться дальше. Наконец он сообразил, что сейчас пахнет, наверное, не этой машиной, что он различает запах, оставленный ею здесь на рассвете, и тогда с осторожностью приблизился к тому месту, где этот запах рождался.
На снегу он обнаружил два темных, дурных пятна, словно машина была тоже подшиблена и потому пролила из себя немного своей черной и жирной, отравленной железом, крови.
От собственного бессилия лязгая в бешенстве зубами, будто он смог бы тотчас отомстить за боль и унижение, если б перед ним вдруг оказался снова этот железный и смертельный утренний враг, он, сделав несколько стремительных прыжков вокруг, обежал эти пятна и затем загреб их. Но никак не смог заглушить полностью их дух и понял, что отныне ему необходимо решительно сторониться таких машин.
Он снова обежал всю равнину, в которой утром исчезла стая.
Но не обнаружил ни одного уходящего из круга следа, кроме своего собственного, тянувшего с равнины в спасительный овраг, и утреннего следа всей стаи, пришедшей сюда после охоты и пира.
Звать сородичей было бессмысленно, и он устремился окончательно прочь от этого окаянного места. В ночи, по-прежнему таясь ложбинами и кустарниками, он достиг первого перелеска. Столь же сторожко — другого. Иногда он останавливался и выл, призывая кого-либо из своих собратьев откликнуться, но ночь безмолвствовала.
И он шел дальше.
Все дальше и дальше на север, откуда ветер доносил до него дыхание беспредельных лесов, в каких он уж точно станет неразличим сверху и потому, как ему представлялось, недосягаем для людей вместе с их нарушающими обычаи машинами.
Упрямо шел он на север и вторую ночь.
И третью.
Совсем не подозревая при этом, что уже задолго до того, как достигнет желанных лесов, дыхание которых долетало до него вместе с ветрами, он станет отныне лесным волком. Но одно он знал определенно и твердо — теперь он одинокий волк, которому не так-то легко будет прокормиться.
Возможно, он прошел бы на север и еще дальше от этих мест, где наткнулся на небольшой деспромхозовский поселок.
Голод и мечта встретить наконец собратьев неодолимо влекли его все дальше и дальше в тайгу и, как знать, довели бы, быть может, и до самой тундры, но здесь, возле этого поселочка, куда он наметил просто завернуть на ночь, чтоб, если повезет, прирезать какую-нибудь лопоухую, зазевавшуюся собачонку и подкрепиться перед новой дорогой, ему нежданно-негаданно повезло по-настоящему.
Где-то в середине дня он услыхал вдруг неподалеку злобный лай собаки, затем учуял людей и сохатого, и почти тотчас в той стороне раздались выстрелы, и лай стих. Он насторожился было, но запахи людей и зверя стали постепенно удаляться, а оттуда, где только что раздались выстрелы веяло теперь свежей кровью.
И голод поднял его с лежки.
Он шел осторожно, хотя и все более дурея от духа свежей крови, который слышал все явственней. Шел, то и дело заставляя себя терпеливо вслушиваться в звуки и запахи тайги, чтобы надежнее убедиться, что сохатый и люди уходят все дальше.
Так достиг он заброшенной лесосеки, увидел на ее краю следы борьбы и охоты и нашел здесь истерзанную копытами зверя, обезображенную в схватке собаку. Как ни был голоден, но, опасаясь ловушки, он, не приближаясь к своей нечаянной добыче, немало выждал времени, пока не убедился, что он и в самом деле здесь один и пока не начали слетаться к его добыче вороны и сороки. Когда они темно и шумно облепили сосны на краю лесосеки, он, еще раз убедившись, что людей вроде бы не слышно нигде поблизости, не в силах более сдержать голода, наскоро наглотался свежей псины, отпугивая мрачных и столь же, что и он, голодных птиц, да и убрался с лесосеки до ночи.
Остаток, дня провел он в нетерпении и беспокойстве; иногда вскакивая с обмятого снега и запутывая след, делал круг, другой возле лесосеки и снова залегал в чаще, мордой к ветру и свежему своему следу. К вечеру он еще раз услыхал людей, которые прошли мимо своей дневной тропой, какую проложили за зверем. Но зверя они не нашли; лишь запахи своего пота и пороха пронесли люди сквозь лес к поселку.
В полночь он снова с великою осторожностью пришел на лесосеку, но то, что оставил он от убитой быком собаки, было уже растащено птицами. Голод же, лишь ненадолго притупленный, вновь дал знать о себе, и, уловив все еще присутствовавшие вокруг запахи подшибленного людьми сохатого, которые днем перебивала тут окровавленная псина, он отыскал на окружающих деревьях брызги звериной крови. Да, зверь был определенно ранен, люди же возвращались в свой поселок явно без добычи, и тогда он уверенно пошел в глубь леса по следам людей и обреченного зверя.
Несмотря на то, что след зверя много выстыл и его тихо к тому же заваливал мягкий, пушистый ж безветренный снег, начавшийся вскоре после полуночи, кровь, какую, отфыркиваясь, разбрызгивал на деревья вокруг смертельно подшибленный бык, надежно вела его по тайге. К рассвету, наконец, он уже верхом почуял не одну только кровь, а и самого сохатого: бык находился теперь совсем неподалеку, где-то впереди, и он был мертв.
Из предусмотрительности он все-таки не сразу подошел к нему, а лишь тогда, когда убедился, что он здесь один и потому вся добыча принадлежит ему одному.
Этот подшибленный людьми и сумевший убежать от них зверь на некоторое время спас его от голода и слабости: случившийся ночью снегопад, не прекращавшийся сутки, помешал, вероятно, людям отыскать свою добычу на следующий день, надежно захоронил все следы.
На третью, однако, ночь он обнаружил, что пришел к добыче не один.
Кормясь впрок, он пробыл у туши почти до  рассвета и тогда лишь увидел своего нового соперника. Им оказалась довольно рослая рысь-кошка. Она страдала от голода и, залегши на сосне неподалеку, прижав уши, не только шипела и мяукала, но время от времени принималась в возбуждении’ скрести по дереву когтями и, скаля клыки, пристально и не мигая следила за ним неотступно зелеными, мерцающими огнями глаз. Приближаться при нем она все же не осмеливалась — зверь был как-никак его личной добычей, но со временем, как знать, голод мог лишить  кошку благоразумия, и в схватке они могли бы если не погибнуть, то мучительно изувечить друг друга. И перед рассветом он, пускай и с неохотою, разумно удалился.
На следующую ночь он обнаружил, что кошка к останкам туши явилась первою. Однако в этот раз она была уже не столь голодна, как вчера, сохатый же по-прежнему был его законной добычей, и в свою очередь, хоть и с явным неудовольствием, рыча и пятясь, уже кошка не без благоразумия сама уступила ему место.
Так, по очереди, они и кормились здесь некоторое время, соблюдая осторожность и вежливость.
Он набрался достаточно сил, чтобы, пожалуй, идти снова дальше на север и рано ли, поздно  да найти там кого-либо из своих сородичей, но в тайге уже пали глубокие снега, и продвигаться стало возможным лишь лесными дорогами. Но все они были заезжены машинами, то тут, то там проливших на снег черные сгустки своей, отравленной железом, вязкой крови, запахи которой умерщвляли все другие вокруг, мешая надежно судить о близости добычи или беды. Кроме того, ему еще раз повезло на неудачную лосиную охоту людей: они снова ранили зверя, и бык снова ушел от них. Раненый зверь увел его в этот раз столь далеко за собою, что настиг он его лишь к утру, в глухом болоте, где тот залег, уже не различая, вероятно, погони и рассчитывая, наверное, надежно здесь отлежаться.
Сохатый все еще был жив, но при его приближеньи встать, однако, уже не смог, и, когда увидел его, пришедшего уверенно, рев отчаянья и обреченности вместе с хлынувшей кровью унес последние силы. Захлебнувшись, бык уронил морду, облепленную розовой пеной…
В общем, на зиму он остался в окрестностях этого небольшого леспромхозовекого поселочка, и так в поселочке родился слух, что в округе появились «стаи волков», а уж это, дескать, непременно сулит наступление сурового и голодного времени.
Зима в тот год, и верно, выдалась хоть и снежная, да морозная, и добывать пропитание становилось лесному жителю со дня на день все труднее.
Ночами он приспособился обегать заячьи тропы, на каких люди ставили петли-ловушки, и нет-нет да везло на свежую зайчатину. Но с приближением новогодья, самой глухой и непроходимой зимней поры, его все более, чем голод, принялось измучивать другое: в стороне поселка ловил его слух по ночам звуки собачьих игрищ — наступало время свадеб. И после полуночи все чаще принялся он невольно наведываться ближе к поселку, в котором к тому часу уж и вовсе у гухали всякие огни и становился отчетливо слышен мороз — потрескивали деревья, снег, сараи и избы.
На первых порах он вел себя крайне осторожно, лишь издалека наблюдая за жизнью ночного поселка, в котором без умолку перекликались друг с другом испорченные зависимым существованием его далекие родственники. Они настолько обленились сами добывать себе пищу, настолько потому стали трусливы, что разучились нападать, привыкнув лишь поднимать лай и переполох, призывая на помощь человека.
Изредка его нюха вдруг достигал возмущающий кровь запах какой-нибудь суки, и тогда, никак не в силах сдержаться, он принимался выть от охватывавшей его тоски по стае и сородичам, выть на луну и звезды. Унылый и тоскливый, точно молитва, одинокий его вой вызывал смятение среди поселковых собак. Разбегаясь по дворам, они жались к спасительным сеням изб, беспрестанно лая, и кое-где на этот их всполошенный лай люди в избах зажигали свет и выходили на крылечки.
Он же, сперва рассчитывавший всего-то лишь разжиться в подворотне, а то и на самом подворье зазевавшейся собакой, чтоб подкрепить силы, но невольно обнаруживая себя заранее собственным воем, возвращался подобру-поздорову в лес на поиск все более скудным становившегося пропитания.
Но однажды его ожег зов почти что волчицы. Нет, это, конечно, была все-таки собака, и все же в ней еще так много слышалось волчьей крови предков. Вот тогда он и не выдержал, чтоб не пойти задами усадеб на ее нетерпеливый и требовательный зов.
С его приближением к жилью собаки привычно разбежались по дворам, подняв отчаянный лай вокруг. У, изгороди усадьбы, откуда летел к нему этот неодолимый зов крови, тенью промелькнул какой-то ослепленно зазевавшийся кобелишка, вовремя не учуявший появления могущественного соперника. Вовсе не из крайней голодной нужды, либо там — ревности, а просто инстинктивно, по привычке он тут же его прирезал. Даже запах человеческого . жилья не остановил — он, перемахнув во двор, увидел наконец ее, эту, все еще так напоминавшую волчицу, черно-серую суку. Но, как ни дурманил его зов любви, он успел вовремя различить, что в избе проснулись люди и что кто-то вышел в сени.
Человек появился на дворе, когда он уже покинул усадьбу, перемахнув через прясло на задах. Он расслышал голос человека, что-то крикнувшего своей собаке, запомнил крепкий запах его пота и табака, подхватил только что прирезанного кобеля и умчал к себе в тайгу.
На следующую ночь, пришедши на окраину поселка, он опять почуял ее и сперва завыл, не столько призывая ее, сколько просто, может быть, давая знать о себе в округе.
Он увлекся. Вой его постепенно обратился в песню, в какой по-своему, то есть по-звериному, нашли выражение вся его тоска, его мечта о подруге, об отцовстве и детях, в конечном счете — о стае, в которой каждый волк становится много сильнее. А сила — это еда и жизнь… И вдруг он услышал ее ответ: она,’ конечно, не пела, потому что не могла петь, как волки, она скулила по-собачьи уже поблизости, потому что сама пришла на его призыв. Вероятно, хозяин ее, испугавшись, что он, волк, может зарезать ее на цени, спустил ее на волю, рассчитывая, что на свободе ей будет легче увернуться…
Как бы там ни было, они сыграли свою свадьбу, и лишь на четвертый день она вернулась к людям, без которых, видимо, пока никак не представляла себе жизни.
Ночью он сам снова пришел в поселок, но в этот раз чутье благоразумно остановило его у прясла: он успел расчуять запахи пота и табака ее хозяина; затаившегося где-то поблизости, потому что еще расслышал и слабый, едва уловимый, но смертельно опасный, характерный запах металла и пороха. Она, учуявши его в свою очередь, заскулила было на подворьи, но он, пятясь, отполз подальше от прясла, и едва прыжками устремился в болото, за которым его ждал лес, как в угон раздался выстрел. Картечь, однако, не задев, прошла на излете мимо.
После этого он долго не приходил к поселку, продолжая некоторое время упрямо искать в тайге сестер и братьев, хотя по-прежнему никто в округе так и не откликался на его призывы. Более того, постепенно он понял даже, что теперь ему пора уже насовсем, быть может, прочь уходить из этих, столь одиноких мест, но сперва удерживали глухие и глубокие снега, по каким в бескормицу далеко не уйдешь, и все те же обжить о машинами дороги. А ближе к весне уже другое помешало ему сняться навсегда из этих мест.

Чувство это оказалось неподвластным ему. Оно явилось вдруг, как прямое следствие пережитой любви. Да, нечто совершенно новое произошло с ним. Он не сразу сообразил, что обшаривать все самые глухие уголки окрестной тайги заставляет его не что иное, как стремленье найти и оборудовать логово. Подходящих же для логова мест было здесь немало — и недоступных, и со свежей горной водою.
К лету он оборудовал себе нечто вроде логова — в захламленной крепи, неподалеку от обжигающе холодного ручья, под вывернутой с корнем лиственницей, куда можно было пробираться несколькими удобными лазами. Но он по-прежнему был одинок и потому не всегда возвращался на дневки к этому подобию логова, а иногда заваливался на отдых где-нибудь в других местах. Что ж, он действительно оставался — совершенно свободен, и, кроме одной мечты-инстинкта о стае, его ничто реальное не связывало с логовом подле вывернутой с корнем лиственницы.
Но вот однажды…
Уже пошла в рост трава, и за огороды крайних изб поселка люди стали выгонять коз и овец. А у него как раз подряд несколько дней охоты выдались пустыми, и, как ни предупреждал его о постоянных смертельных опасностях резкий дух близкого человеческого жилья и машин, на которых с лесосек в тайге к поселковой пилораме выволакивали лес, он решился все же напасть на табунок у поселка, что безо всякого присмотра ощипывал траву на узком выгоне, с трех сторон огражденном болотом.
Сперва он отыскал среди болота едва заметную тропу к поселку — старый след от прошедшей здесь когда-то давным-давно машины, запах которой уже умер с годами. Ею, по брюхо в воде, дождавшись встречного ветра, и дополз он до выгона, да и затаился среди крайних кочек, ожидая, когда овцы с козами продвинутся настолько, чтоб в несколько прыжков удалось отрезать им путь к пряслам, а там… там хоть одна из них да шарахнется к болоту, где он без труда настигает ее и болотом же утащит прочь. Погоня не страшила его, потому что никакая свора собак, даже если б нашлись в поселке столь отчаянные, не смогла бы окружить его на тропе, а поодиночке… Он чувствовал и знал, что поодиночке может перерезать сколько угодно таких преследователей, тем более, что люди не скоро смогли бы прийти им на выручку.
Он был вьщослив и терпелив, как настоящий прирожденный охотник, и уже долго ждал того последнего, сладостного мига охоты, какая нынче сулила ему почти что верную удачу, как учуял неожиданно слабый родной дух и, приподнявшись от волненья, определил и точно, откуда он исходил: волком и стаей нанесло на него вдруг от человека с мешком за спиною, который появился среди огорода той самой усадьбы, где зимою он зарезал замешкавшегося кобеля и где впервые увидел собаку, столь походившую на волчицу. Этот родной запах, этот дух стаи оказался столь силен, что он уже ничего более не был способен теперь различать, вернее — ни на что более уже не обращал внимания.
Человек с мешком за спиною направился вдоль изгородей за поселок.
Ловко и тихо, как только способен передвигаться один зверь-охотник, всю жизнь вынужденный выслеживать добычу, он краем болота, сливаясь с пожухлой травой, еще покрывавшей не успевшие сплошь опушиться новой зеленью кочки, на расстоянии последовал за человеком с мешком, чуя временами уже не просто запах волчат, а и писк самих щенков. Ему не нужен был теперь никакой след, он брал щенков и человека верхом, не видя его, но точно зная, куда тот движется.
За, крайней усадьбой поселка человек вышел на дорогу к бору, которая вела к давно покинутым коровникам, по мостку пересек ручей, вытекавший из болота, и скрылся за крайними деревьями. Проскочив открытое пространство и полагаясь теперь еще и на слух, четко различавший шаги человека по лесной тропе и по-прежнему ловя его резкие запахи пота, табака и одежды, он, укрываясь подлеском, шел дальше уже не следом, а почти рядом с человеком, пока тот-у берега запруды, устроенной на лесной речушке, из которой раньше поили скотину, не остановился и не скинул мешок на землю.
Мешок шевелился у его ног и оттуда явственно слышался писк, щенков.
Это, видимо, крепко раздражало и злило человека, и он несколько раз пнул мешок за то время, что курил, но щенков это нисколько не усмирило, и, не докурив, человек, в сердцах швырнув папиросу в воду, энергично направился кустами вдоль берега.
Что человек собирался делать здесь дальше, он не знал, но сейчас пред ним в мешке человека находились щенки его племени и они скулили беспрестанно, ища и не находя выхода. Разве они не то, ради чего он жил всю эту зиму, ради чего пришел в эти леса и всю весну упорно искал подходящее логово? Разве нынче это наконец не его стая?
Прислушавшись, он по плескам воды определил, что человек зашел на перекате в воду и теперь ворочает камни.
Кто знает, сколько времени человек будет заниматься теми камнями, и, метнувшись к мешку, он мигом располосовал его, тотчас мордой ткнулся в горячие, трепещущиеся комочки и, подхватив первого же попавшегося щенка, поскорее оттащил его подальше, в глубину непролазной для человека уремы, где еще с зимы был у него свой надежный лаз. Когда он вернулся за следующим, щенки уже самостоятельно все выбрались из мешка.
Он успел перетащить и второго, и третьего и когда вернулся за последним, уже успевшим добраться до кромки воды, то почти вплотную столкнулся с человеком, вывернувшим из-за кустов с камнем в руках. На миг от неожиданности оба они недвижно застыли друг перед другом. Он припал к земле на передние лапы, а шерсть на загривке невольно встала дыбом. Нет, он и в этот раз разумно отступил бы… да, и в этот раз, как всегда перед человеком, врагом коварным и достойным… но сейчас разглядел вдруг испуг в глазах человека и пока лишь из самообороны оскалился. В следующий миг человек вскрикнул, выронил камень и, спятившись, исчез в кустах.
Он же, не мешкая, подхватил у воды последнего щенка и перенес его к остальным.
Из уремы определил, что человек уходит поскорее в поселок, и перетащил щенков на новое место подальше от запруды с располосованным мешком на берегу. Затем и еще дальше.  И еще.
Когда он со щенками был уже достаточно далеко в лесу, со стороны поселка послышался лай собак и даже громыхнуло несколько выстрелов. Но щенков он уносил, привычно путая след на ручьях и перекатах, добрых же гончих в поселке, видать, не было, и к ночи собаки увели погоню далеко в сторону, а затем и вовсе все стихло.
Уже в глубокой ночи, убедившись, что преследователи заблудились, он наконец собрал щенков всех вместе подле корней вывернутой из земли лиственницы, где еще весною безо всякой надежды, повинуясь лишь инстинкту взрослого, познавшего любовь волка, выбрал главное логово.
Щенки оголодали и требовали пищи, но он покуда мог дать им всего только ласку и, облизав каждого, точно мать, он некоторое время, отдыхая, просто полежал с ними, чувствуя, как они ползают по его брюху, ища материнское молоко и не находя его. Что ж, они еще не были настоящими волками, ему еще предстояло сделать их ими, и сейчас им для этого требовалась всего более их мать.
Мордой согнав щенков в кучу, чтоб они держались друг друга, он прямою дорогой возвратился к поселку.
У запруды, где из мешка освободил щенков, уловил слабые запахи вечернего пороха, свежие еще наброды людей и собак, но путь дальше был свободен. ,
У той усадьбы, на задах которой зимою зарезал оплошавшего кобеля, он сперва затаился. Услыхал, как в глубине подворья где-то скулит беспрестанно мать щенков, и, не обнаружив вроде никакой засады, уже не таясь, перемахнул скорее во двор. Мать зарычала на него, но запах щенков, что ли, какой он невольно принес с собою, тут же ее успокоил, и она жадно его обнюхала, а он резал зубами ее ременной ошейник.
Скотина тотчас же, конечно, учуяла его появление на подворье, и овцы в стайке всполошенно заблеяли, но хозяева выскочили из избы на переполох, когда они оба уже перемахнули через прясло.
Прямками повел он ее за собою к тропе, проторенной им через болото по следу машины, и к раннему рассвету успел привести мать к оголодавшим вконец и иззябшим щенкам. А сам тотчас ушел на охоту, потому что теперь родилась стая. Его стая. И не столько мечта, сколько требование его природы; и теперь еще предстояло сделать и из этих щенков, рожденных собакою, и из самой их матери настоящих охотников-волков. А для этого сейчас прежде всего нужно было свежее мясо. Много дикого, полного горячей крови мяса.
Щенки быстро крепли и, в отличие от матери, скорее становились истинными волками.
Да и ему в это лето по-настоящему везло на удачные охоты — в одиночку удалось взять несколько косуль, а затем, уже и с матерью, то ли вспомнившей охотничьи законы предков, то ли быстро усвоившей их от него, они ходили на выгон у поселка вместе. Она к самой кромке болота легко нагоняла на него с наветренной стороны поселковых овец и коз, так что он ни разу не промахнулся в боевом броске. И всякий раз к тому же они успевали далеко уходить от неловких погонь: она наловчилась в сторону за собою утаскивать поселковых собак, а затем возвращалась к своей молодой стае. Что ж, законы собак и людей она знала гораздо вернее, чем он.
Все явственнее приближалась зима.
Наконец настало время, когда пора уже было выводить повзрослевших щенков на первую охоту, а затем и вообще уводить молодую стаю подальше отсюда — на север, откуда теперь все чаще дули ветра, оголявшие деревья и приносившие в себе могучее дыхание безбрежных таежных пространств. Чем глуше они, тем безлюднее, а значит — тем больше в них зверя и пищи.
И вот наступило утро, когда уже по снегу он повел свою молодую стаю на первую охоту.
Давно и заранее выследил он, где переходы косуль, и в последнее время берег эти места, чтобы прийти сюда вместе со стаей, чтобы первая же охота оказалась, по возможности, удачной и быстрой. Но снова, как и тогда, когда он впервые очутился в здешних краях, им помогли случай и охота людей: они вышли на след раненой людьми лосихи, за которой почему-то никто, однако, не шел. Снегу было еще немного, люди же, вероятно, стреляли зверя без собак, набродом, и след среди болот уверяли.
Залегшую в болоте и потерявшую силы корову они нашли неподалеку. Повинуясь ему, стая выждала, пока корова не перестанет дышать. Близость стаи несколько раз побуждала лосиху подниматься, но это лишь отнимало у нее остатни сил и ускорило конец.
Сытою после первой же охоты он привел стаю на отдых в логово под корнями поваленной лиственницы.
Да, теперь у него была своя семья, своя стая, а значит — и свой дом.
А что может быть крепче семьи, живущей по законам любви и единой крови? Через день, другой, он поднимет стаю и поведет ее теперь туда, где не будет вовсе никаких людей с их непременными машинами, в которых течет дурная и черная, пахнущая железом кровь; где не будет поселков, пронизанных дымом, псиной и порохом. Он приведет своих молодых волков к другим волкам, чтобы все они, когда взматереют, смогли завести свои стаи и тем продолжить род вольных, быстрых, бесстрашных и изворотливых охотников. Он сумеет научить их далеко и неслышимо обходить людей и их селения, неумолимо вторгающиеся в леса и степи, выживающие из них не только волков, а и всех других, кто привык жить, полагаясь исключительно лишь на самого себя, либо на одни свои слух и чутье, либо  на свои крылья и скорые лапы, либо на тонкое уменье охотиться и разгадывать уловки других…
Впрочем, всю оставшуюся до утра ночь он провел отчего-то в беспокойном, тревожном возбуждении. Что ж, отныне он был вожак и теперь ему было положено постоянно беспокоиться за судьбу всей стаи. Мать же и щенки вели себя как обычно, и, глядя на них, он усмирял свое, нынче совершенно необъяснимо возникавшее волнение.
Когда после восхода солнца в лесу вдруг раздались крики людей и послышались удары палок по стволам деревьев, лишь тогда он сообразил, что ночное его беспокойство не было все же дурным, чрезмерным и беспричинным. Нет, инстинкт охотника, умеющего и нападать, и вовремя уходить от погони, его все-таки не подвел, все-таки он предчувствовал опасность. Но радость и удовлетворенье от вновь обретенной семьи и первой же добычливой общей охоты, какая принесла с собою благодушную сытость, опасную для чуткого зверя, вот что обмануло его!
И всегда, видимо, будет обманывать, пока рядом будут находиться люди, потому что они не только их, волков, но и всех и вся, что вокруг, включая тайгу и даже небо над нею, никогда не оставляют в покое. Как, наверное, и самих себя… Теперь надо было просто уходить.
Еще он чувствовал, что за всем этим скрыта, пожалуй, какая-то ловушка. Он чуял это чутьем охотника, не раз загонявшего в безвыходные положения свои жертвы. И потому понимал, что нет смысла уходить туда, куда их определенно — нарочно гонят столь откровенные крики людей.
И он повел стаю чуть в сторону.
Повел сперва спокойно, ловя ухом весь тот шум, какой позади и сбоку теперь устраивали люди, необычно для настоящих охотников. Но вдруг впереди, куда он шел и куда вел за собою щенков и их мать, на него нанесло слабый и легкий покуда запах черной и зловещей крови машины.
Он замедлил бег, и стая тотчас от возбуждения, вызванного преследованием, сломала строй и растерянно рассыпалась вокруг. Щенки и мать все оглядывались теперь назад, где по-прежнему не смолкали подозрительные крики и стук палок. А он все тревожнее ловил надвигающийся на него предупреждающий запах машины. И, наконец, остановился вовсе: пред ним вдруг мелькнул красный^ огонь, и он тотчас вспомнил отсвет степного рассвета в мертвых уже глазах отца, расстрелянного посреди снежной утренней равнины.
Ярость и — нет, не страх! — отчаяние остановили его здесь.
Яркий, будто язык живого пламени, лоскут колыхался у него на пути от ветра, и все резче несло от него машинами, приносящими смерть. Он припал на лапы, лязгнув зубами, но весь опыт прошлой жизни говорил ему: это бессмысленно, здесь не пройти, этот красный язык — для него граница жизни и смерти.
Мать и щенки тоже закружились на месте у линии трепещущих лоскутков. Оборачиваясь, рыча и поскуливая, они тревожно ловили звуки погони, которая становилась все ближе и теперь, прижимая все теснее к колышащимся лоскутам, заходила даже откровенно сбоку — люди, вероятно, вышли уже и на сам след стаи и шли по нему.
Первою не выдержала мать и устремилась вдруг вперед, прочь от приближавшихся криков, навстречу черте, означенной предупредительно красными лоскутами. Что ж, она долго была слугой человека и только недавно стала вольным зверем, а потом не могла знать, наверное, что несет в себе этот резкий, коварный запах… Он не успел предупредить ее, преградить ей дорогу — она уже пересекла неодолимо запретную линию, а за нею… за нею следом послушно перешли и щенки.
Там, чуть отбежав поодаль, она остановилась. И щенки тоже.
Она и дети звали теперь его за собою, недоумевая, что же он не идет за ними. Крики и шум оклада становились все ближе, а он по-прежнему ничего не мог поделать с собою: от линии лоскутов исходил все более зловещий дух черной крови машин, несущих смерть, близость которой он уже пережил однажды, когда погибла в степи вырастившая его стая.
И тогда, уже различая за стволами деревьев черные фигуры самих людей, он направился вдоль линии лоскутов.
Стая, тоже увидев людей, некоторое время хоть и в отдалении, а шла как бы еще едино с ним, только с внешней стороны линии. Но вот— все-таки благоразумно — стая дружно и круто завернула в глубь леса и исчезла из виду. Щенки легко повиновались сейчас матери.
Он же все продолжал и дальше торить свой, теперь уже одинокий путь навстречу судьбе, держась в глубине подлеска.
Наконец, он так будто услыхал перед собою и запах пороха, и дыхание, пусть все еще невидимых, но все равно где-то рядом и впереди присутствующих людей, и даже запах металла в их руках, запах оружия, и своей смерти.
В этот самый момент его слуха достиг далекий уже, но родной и призывный зов стаи — они все ушли из оклада, и теперь мать спасет щенков, зная хорошо хитрые законы людей… Если уж она у него на глазах осмелилась преодолеть лично для него непреодолимую границу… Но достаточно ли она знает законы волков? Смог ли он обучить этим законам всех их? И успеет ли их научить всему этому кто-то другой?..
Неожиданно он обнаружил, что перед ним как будто вовсе исчезла линия, четко обозначающая жизнь и смерть живыми, горящими лоскутами, столь же зловеще красными, что и мертво освещенный глаз отца, упавшего на рассвете в снег в далекой, родной степи. А вышедшая на волю стая издалека все звала его, и тогда он рванулся в эту, открывшуюся перед ним внезапно пустоту, пусть и огражденную явно справа и слева дыхание невидимого пока, но все равно где-то поблизости, в руках у человека затаенного оружия. Уже в воздухе, распластавшись в прыжке над белой землею, он краем глаза уловил сбоку яркую, как молния, вспышку, словно это на все небо беззвучно взорвалось вдруг само тусклое нынче солнце… и перестал жить.
И лишь тогда в лесу прозвучал звук одинокого выстрела.



Перейти к верхней панели