Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Осмотрев топор, пригибаясь с каждым взмахом, Шурка начал подрубать. Тесемки шапки под подбородком он развязал, но рукавицы, пока руки окончательно не размякли, разнизывать не стал. «А-ах! А-ах!» — покрякивал он. «Тепло ли тебе, молодец?! Тепло ли тебе, красный?!» — спросил себя Шурка, передыхая. И засмеялся. Давно, в первом или во втором классе, научившись читать, прочел он книжку сказок. Была в книжке сказка «Морозко» — как старуха приказала старику увезти ненавистную падчерицу в зимний лес и бросить там. Увез старик дочь свою в темный лес, оставил со слезами ее под косматой елью и уехал. Сидит девица под елкой на корточках, горюет, а Морозко по елкам пощелкивает, потрескивает, на девицу поглядывает да и спрашивает ее: «Холодно ли тебе, девица? Холодно ли тебе, красная?» Девица дрожит, замерзла, но не признается Морозу, говорит, что тепло. Тогда Морозко сжалился над девицей, накрыл ее шубами, согрел одеялами пуховыми, одарил подарками дорогими. «Главное, не поддаться морозу, не покориться,— думает Шурка.— Что же это я, хуже девчонки той?! А ну-ка!»
Древесина проколилась, топор отскакивает. Топор рабочий — для леса, не плотницкий, он и тяжелее и вытачивать его слишком не требуется: выкрошится лезвие о мерзлую древесину. Топор должен быть удобным, топорище надежным, руби и осторожничай. Сломал топорище, злись не злись, садись в сани да и поезжай в деревню за другим. А другого в доме нет, если есть — колун, чурки витые, суковатые разваливать… Без топора в лесу делать нечего. Ноги береги, не увлекайся. Валенок прорубишь — плевать, хоть и жалко, а ногу рассечешь — кровью изойдешь, пока доберешься до деревни. Не побежишь, быка не оставишь…
Подрубает Шурка, помня обо всем. Не щепа из-под топора — оскретки летят. Подрубил. Но ничуть не согрелся, оцепенение морозное даже не сошло. Топор на время отложить — пилу в руки: пила быстрее греет. Валить дерево с корня одному несподручно хоть летом, хоть Зимой. Либо нагибаться надо низко-низко, либо на корточки садиться. Но на корточках разве попилишь? Сгибайся и пили — один выход, не раздумывай, никто на помощь не прибежит к тебе.
Пила длинная, гибкая, не слушается, свободный конец виляет, раскачивается вверх-вниз, в снег втыкается. Но Шурка отоптал старательно — простору много. Главное — запилить. Правой рукой за ручку бери, левой— за середину пилы и запиливай не спеша, потом легче пойдёт.  Запиливать следует не прямо, как будто чурку отрезаешь, а под углом, чтобы не пошла на тебя береза, но опять же не сильный наклон давай зажимать пилу станет.
Раз, другой туда-сюда протянул пилу Шурка, береста тоненько задралась под зубьями в обе стороны, опилки посыпались: не пилит, грызет пила древесину. Держался хотя Федька в минуты эти за противоположную ручку пилы, тогда бы запил правильным вышел, и пила ровно ходила. Ну да что толку рассуждать, на то он и мужик, чтобы в лес-поля ездить. Валил раньше, свалит и на этот раз, никуда она не денется. Некоторые с половинной пилой в лес едут. Бывает, сломается пила пополам — половинки не выбрасывают. Одному с такой укороченной пилой удобнее в лесу и валить, и кряжевать. Да и дома кряжи на козлах пилить, если один пилишь. Но пила обычно единственная в хозяйстве, хозяин бережет ее, как и веревку, как и другую важную, нужную вещь, без которой не обойтись и дня. В лесу осторожен. Это уж редкий случай — переломит деревом пилу.
Запилилось, пальца на два прошла пила в березу. Немножко не ровен запил, но уж как получилось. Шурка переступил на месте, встал поудобнее, нагнулся низко и, взявшись обеими руками за ручку, начал пилить — уже не срединой, как при запиле, а пуская пилу почти на всю длину полотна. В согбенном таком положении в работе, участвовало, без малого, все тело: двигалось, согреваясь.
Шурка не разогнулся для роздыха до тех пор, пока пила полностью не скрылась в прорези, и еще попилил, чтобы в прорезь можно было вставить лезвие топора, на случай, если береза вдруг станет зажимать пилу.
Он поднял голову на минуту какую-то, поправил шапку, взглянул на быка да берёзу, и опять склонился к пиле, отметив мысленно, что тяжеловаты будут кряжи: по мужику дерево, не по мальчику. Сердцевину березы прогрызла пила, оставалось в ладонь шириной древесины. Шурка задержал пилу в прорези, просунул в прорезь на сколько можно было лезвие топора, обнял березу левой рукой, подпер ствол левым плечом, правой же рукой, поймав ручку пилы, стал пилить дальше, не пилить, а шмурыгать, но все равно — пилить, и давил плечом, стараясь дать березе крен, хоть на сантиметр пересилить ее, а уж там она пойдет сама по себе, никакой силой не удержишь.
Все суставы Шуркиного тела от мизинцев ног до головы были напряжены до предела, а сам он, торопясь, пилил немеющей рукой, коленом упирался в обух топора, просовывая лезвие глубже, пилил, пока не почувствовал под плечом едва ощутимое послабление — береза накренилась чуть, готовая упасть. Торопясь, из расширяющегося разреза Шурка вынул топор, пилу, отскочил в сторону, оберегаясь, а береза, набирая силу, обхлестывая ветвями деревца, разбивая стволом и вершиной снег, ахнула точно в тот проем, что еще раньше наметил ей Шурка, подрубая. Он улыбнулся. Довольный, подошел к пню и положил на него пилу.
Можно было по годовым кольцам посчитать, сколько береза» прожила на свете белом, но времени лишнего не было. Пень был чистый, без слома, потому что пила вышла прямо на подруб, чего Шурка и хотел.
Он снял рукавицы, разнизал их. Шерстяные, свернув, положил в карман пальтишка, сам остался в полотняных верхонках. Руки были теплые, но не влажные. Если всю работу вести в двойных рукавичках, руки вспотеют так, что шерстинки будут к ним прилипать, рукавички шерстяные промокнут, пока работаешь — ничего, а поедешь обратно— застынут, враз, тепла от них никакого. Снимай тогда, суй голые руки в рукава.
Повозившись с березой, Шурка согрелся полностью. Теперь он знал, что не даст схватить себя морозу, а как закончит, достанет сухие варежки, наденет шубу и — домой. В полотняных верхонках рукам не так будет вольно, как в шерстяных, чувствовалось сквозь материю холодное топорище, но лучше потерпеть, оставить шерстяные сухими.
Взяв топор в правую руку, Шурка вспрыгнул на комель березы и, покачиваясь, балансируя руками, пробежал — экая благодать: сучков нет и обрубать нечего — по стволу к вершине. Оставалось отрубить вершину и — кряжуй. Спрыгнув в снег, повернулся к березе и, невысоко поднимая топор, мелко и точно тюкая, возле самой развилки, где от ствола плавно отходил толстый сук, стал перерубать. Отрубленная ветвистая макушка не мешала ни .проезду, ни дальнейшей работе, срубил и выгадал из нее крепкий удобный стяжок. Без стяжка-кола, который служит рычагом, никак не обойтись ни во время раскряжовки стволов, ни во время погрузки кряжей на сани. Прикинув, решил распилить ствол на четыре части, начиная от вершины. Кряжи будут длинноваты немного, но ничего, дорога ровная, без раскатов, доедет. Если взять покороче и пустить пять кряжей — из двух других выйдет по столько же,— по пятнадцать кряжей таких на воз навряд ли уложит он, а двенадцать на поперечины разместить, пожалуй, можно. Двенадцать он заберет, точно. Еще и сушину поищет…
Шурка примерился и начал отпиливать первый кряж, самьщ тонкий. Стяжок и топор лежали на снегу рядом.  Зажало немного на допиле самом. Шурка подсунул под ствол толстый конец стяжка, приподнял немного, давая раздвинуться разрезу, и, придерживая тонкий конец стяжка левой рукой, отпилил, гоняя правой пилу.
Продвигаясь с пилой к комлю, тяжелее было брать наизлом кряжи — трещал стяжок, Шуркино сердце, кажется, останавливалось, но лесину он раскряжевал и, не передыхая ничуть, пошей к второй березе, от нее — к третьей. «Не суетись,— мысленно говорил себе,— а поторапливайся».
Так же он подрубал их, запиливал, склонившись, а потом пилил, поправляя сползающую на глаза шапку, толкал плечом, допиливая до конца, чтобы срез был чистым. Березы послушно упали в нужкую сторону, Шурка свалил их одна на другую, наперехлест, верхнюю кряжевать было легко, но нижнюю так вдавило в снег, между кочек и пней, что он измучился, пока раскряжевал. Отбросав ветки, развернул стяжком поудобнее кряжи и, перед тем как вывозить их на дорогу, маленько отдохнул. Разгоряченному работой, ему нельзя было присесть на пенек или кряж, нельзя было постоять — сразу схватит холодом,— и он, зажав под мышкой верхонки, надев шерстяные варежки, сунув руки в карманы, медленно ходил туда-сюда, расслабляясь, отдыхая в ходьбе. Спину выпрямлял, плечами поводил — шевелился.
Верхонки были мокрые и мерзлые, но не продраны пока, ниже колен мокры были штанины,  выпущенные на валенки, мокрым понизу было пальтишко. И штаны, и пальтишко, оберегаясь, нигде не зацепил он сучком, не порвал. Особенно пальтишко надо было беречь для улицы и школы. Его еще братья будут донашивать.
Шурка почувствовал, что уже устал, но старался не думать об этом, так как сделана была всего треть работы, а впереди еще дорога. И есть он хотел. Обычно он брал в карманы сушеные свекольные или морковные паренки и, работая, сосал, жевал их, успокаивая желудок, но сегодня как-то не вспомнил о паренках, собираясь. Мать мыла свеклу и морковь, нарезала дольками, ставила после протопа в чугуне в большую печь — парить. Потом свеклу и морковку раскладывала на жестяные листы и опять отправляла в печь — сохнуть. Получались паренки. Ими частенько заваривали чай, когда нечем было заварить, паренки носили в школу, ели дома. Шурка брал их в бор. Свекольные были приторнеех морковных, но и их поедали без остатка. Мать только и успевала, что парить…
Шурка тягуче сплюнул на снег и стай осматриваться, не видно ли чего. Кажется, пусто совсем в лесу. Но лес, знал он, пустым никогда не бывает. Дятлы стучали. Приглядевшись, заметить можно мелкую цепочку следов от одного пенька к другому. Горностай пробежал либо какой другой зверек. Маленькие пташки перелетали с куста на куст. Как они живы, удивительно прямо. Такие крошечные, им бы, милое дело, в жаркие страны улететь, в августе еще. А они здесь, в бору морозном. Порхают, корм ищут. Чем же они питаются зимой, интересно? Видно, что-то находят, раз живы. А в дуплах, не разыскать, белочки сидят, угревшись. Запас еды у них с осени, не надо высовываться на мороз. Глухари, небось, притаились в густых сосновых лапах, дремлют, поджав ноги. Филин где-то тут живет в глуши, хохочет по ночам, пугает. Ворон — древняя птица ‘(Шурка читал о нем). Морозным днем, случается, высо-око протянет ворон над деревней, редко и хрипло крича. Где он гнезда вьет? На каком дереве? Чем выкармливает птенцов своих? Посмотреть бы…
Красиво зимой в бору. Тихо, таинственно. Снег мягкими увалами лежит всюду. И так охота заглянуть, узнать, а что там, дальше? Да холодно. Шурка любит бывать в бору в марте, в последних числах. Дороги еще держатся, дни большие, небо высокое, простор во все стороны, солнце. Тепло в полях, тепло в бору. Сосны оттаяли, сбросили снег с ветвей, хвоей пахнет — не надышаться. А дятлы стучат наперебой. В марте
свободно два раза успеваешь за день световой обернуться. Не спешишь сильно.
Однако надо было начинать свозить в одну кучу кряжи. Много ли времени прошло после того, как он выехал из дома, Шурка не знал. Надо Старосту разворачивать, грузить-возить, работы непочатый край. Поторапливайся, мужичок. Мужичок с ноготок. Зимняя пора. Студеная.
Шурка подошел к быку. Сено было съедено до последней былинки, лишь труха сенная виднелась на снегу. Бык, заиндевевший от морды до хвоста, стоял понуро, пережевывая жвачку. Ничуть он не повеселел от сена, и Шурка никак не мог знать, каково ему, болит что-то внутри или отпустило. Да и что толку гадать, раз приехал — работа ждет. Шурка встал на сани, дернул вожжами, направляя быка, сделал круг и остановился возле дальних кряжей. Помогая стяжком, он завалил на сани два толстых кряжа, сбоку, справа от саней. На второй раз три кряжа с левой стороны завалил. Когда укладывать будешь полный воз, с двух сторон удобнее грузить. Так, еще один круг…
Все же не по силе своей свалил березы Шурка. Он и раньше, отаптывая и подрубая, понимал это, а теперь, как стал подымать на сани, почувствовал тяжесть кряжей, комлей особенно. Но ехать в лес — за дровами ехать. А березок в оглоблю толщиной можно и за огородом нарубить. Уважающий себя мужик никогда не станет валить кривые, корявые березы, соблазнясь тем, что они близко от дороги и нетолстые. Настоящий хозяин походит ifo лесу, поищет, подальше проедет, но уж привезет дрова, а не абы что.
Привезет кряж к кряжу — ровные, белые. Их и на козлы приятно положить для распила, а уж колоть — прямо удовольствие: разлетаются под топором поленья. Горят такие дрова отменно, жар устойчивый, печь прогреется до последнего кирпича.
Тяжеловаты кряжи — ничего. Зато не стыдно будете с такими дровами в деревню въехать. И перед матерью не стыдно: первая оценит…
Скинув последние кряжи, Шурка хорошенько установил сани на твердом месте. Теперь ему предстояло их нагрузить, уложить двенадцать кряжей, до единого. Когда валят березы недалеко от дороги, то к саням кряжи по-разному подтаскивают. Легкие —на плече, волоком еще. Стяжком подкатывают, кувырком швыряют, то и дело ставя кряж стоймя. А у Шурки на этот раз получилось с двойной перегрузкой. Ничего другого придумать невозможно было ему в сегодняшний день.
Выровняв на дороге сани, ни на минуту не отвлекаясь от работы, не давая себе отдыха, живо стал вырубать он из тонкой березки поперечины. И еще срубил заодно такую же березку, на закрутку. Можно было бы и передохнуть малость, но потом начинать трудно: остынешь, руки-ноги ослабнут враз от отдыха — не поднять, не пошевелить ими. А уж как втянулся — и пошел, и пошел. Сам себя подгоняй, контролируй. Увяжет воз, тронется, дорогой и отдохнет…
Ходили они с матерью прошлой осенью за клюквой. На Дальнее болото, верст восемь от дома. По ведру нарвали. Шурка тащил клюкву за плечами, в мешке, а мать так в ведре и несла, как смородину. Шурка устал, отставать начал от матери. И стал просить, передохнуть чтоб. «Отдохни, отдохни,—сказала мать, улыбаясь,—вон пенек, садись». А сама поставила ведро, отошла к кусту шиповника, порвала ягод в карман, вернулась. Так и не присела. «Пойдем, Шурка,— позвала она,— отдохнул?» Шурка подняться с пенька не может: затекло тело, занемело, болит. Мать помогла мешок надеть на плечи. Шагнул Шурка, едва ноги переставляет. «Не надо было садиться,— пояснила тогда ему мать,— расслабляться не позволяй себе в пути. Да еще с ношей. Идешь и идешь. Пока идешь — терпимо, а как присел — вставать трудно. Ну ничего, помаленьку…»
Шурка вырубил поперечины, примерил на сани — как раз. Без поперечин добрый воз не сложишь. А уж таких вот двенадцать кряжей, как эти, ни в жизнь не уложишь. Иной хозяин с одними поперечинами всю зиму ездит.
Первыми на сани идут самые тяжелые кряжи — комли. Два комля. Толстые концы их кладутся на заднюю поперечину, а тонкие концы должны лечь на переднюю и просунуться в головашки — головашки будут держать их. Следом еще два кряжа, но потоньше, по бокам толстых, на поперечинах уже. Это — -нижний ряд, четыре кряжа. На них — второй ряд, три толстых опять же кряжа, тонкие наверх пойдут, подымать легче. Сверх трех — еще три, и на самый верх — два тонких, от вершины опиленных. Вот вам и воз — двенадцать кряжиков. Уложенных по всем правилам.
Валить-кряжевать умение и сноровка требуются, а воз накладывать — втройне. Да силенка еще. И помощь опять же нужна. Не подымать — поднять Шурка и сам как-нибудь поднимет — придержать хотя бы другой конец кряжа, чтоб не падал с саней. Упал, сбил поперечину — начинай все сначала. Если б три руки было…
Сани стояли на дороге, кряжи лежали по обе стороны. Бык терпеливо ждал, пока крикнут на него. Шурка выбрал самый тяжеленный кряж, зашел с тонкого конца, нагнулся, подсунул под конец руки в промерзших насквозь верхонках и стал подымать, покачиваясь на расставленных ногах. Поднял, подался чуть влево и положил в головашки. Зашел с комля, нагнулся, обнял, комель, стал разгибаться и не поднял — ноги утонули в снегу. Утоптал снег, снова сунул руки под кряж, напрягся, ме-едленно выпрямляясь, поднял на живот и, задержа дыхание, не руками одними, а всем телом уже перевалил кряж на сани. Двинул, просунул в головашки подальше, поправил сдвинутую поперечину, нагнулся за новым кряжем. Одиннадцать оставалось уложить.
Руки работали. Он помогал им животом упираясь в кряж, подставляя колени, клал концы на плечо, поддерживая кряжи головой, когда надо  было освободить руки. Подымал, двигал, толкал, переваливал. С третьего ряда толстый кряж падал два раза, ударил по ноге, сбил Шурку. Лежа, не думая о боли, первым делом взглянул на штаны — не порвало ли. Штаны были целы. Положил наверх самый тонкий кряж, который теперь был ничуть не легче комля, прислонился спиной к возу, опустил руки, закрыл глаза. Он стоял так некоторое время, расставив ноги, опираясь спиной о кряжи, редко и глубоко дыша раскрытым ртом, чувствуя, как остывают, мерзнут мокрые лицо и шея. О голоде он забыл. Пить хотелось, но снег есть Шурка не решился, он уже простуживался подобным образом.
Встряхнувшись, Шурка надвинул поглубже шапку, закрывая лоб, и стал увязывать воз. Beревкой, привязанной к левому заднему копылу, он дважды обмотнул свисающие с саней концы кряжей, протянул с правой стороны под нахлесткой — узким длинным бруском — и, закрепив веревку петлей на время на копыле, начал затягивать закрутку. Закрутка — две палки. Одна, короткая,— поперечина, другая, длинная,— рычаг. Короткую кладут поперек воза возле веревки, обмотанной по кряжам. Зайдя сзади саней, под веревку подсовывают рычаг, а под конец рычага кладут поперечину. Рычаг подымают, заламывают до тех пор, пока тонкий конец его не ляжет к головашкам. Веревка, охватывающая кряж, стягивает их в это время, намертво прижимая друг к другу. Если закрутка толстая и заламываешь рывком, любая веревка рвется шутя. Осторожно, чуя, как поскрипывает веревка, Шурка положил к головашкам рычаг-закрутку, прижал к кряжам, незанятой рукой перебросил свободный конец веревки через воз, сам, не отпуская закрутку, перелез, опять протянул веревку, завязал, снова перекинул сверх воза и еще раз затянул — завязал под головашками, с другой только стороны.
Воз был готов. Шурка обошел его: все сделано, как требовалось. Воткнул в головашки топор. Подсунул под веревку зубьями вверх пилу. Шубу пока не стал надевать, даже на плечи не накинул. Стяжок положил на воз, без него в дороге с грузом никак не обойтись. Оглянулся: все ли в порядке, ничего не забыл? Снегу утоптано, будто стадо ходило. Пеньки, отрубленные верхушки, сучья. Шурка поднял прут — погонять; постоял, как бы не решаясь тронуть быка. Воз был большой, тяжелый воз. Двенадцать сырых березовых кряжей, один другого лучше, лежали на санях. Дрова. Их во что бы то ни стало надо было привезти домой. Сани под тяжестью вдавились; выезд все же не так тверд, как основная дорога. Полозья, должно быть, примерзли, трудно будет сразу взять воз с места. Но Староста — бык старый. Старые быки сначала вбок плечом надавят на шорку, сдвинут самую малость сани с места, а потом уже наваливаются на шорку, везут. Раз пробуют, опять… А что, если вообще не повезет? Шурке даже подумать было страшно об этом. Сбрасывай тогда половину…
— Но-но, Староста, поехали! — осипшим голосом крикнул Шурка и взмахнул прутом.—Но-но,—крикнул он еще,—шевелись!..
Бык шагнул, натянул до отказа привязки, раскачивая, нажал плечом на одну оглоблю, на вторую, сдвинул сани и, утопая копытами в снегу, медленно потащил воз к основной дороге.
«Если дотянет до главной без остановки и вывезет, дальше пойдет: там дорога наезжена»,— думал Шуфка, идя за возом, опустив руки в верхонках, зажав в правой прут. Въезд на центральную с боковой был плавным, с едва заметным подъемом. Крикнув для острастки на быка, Шурка забежал с левой стороны, подпирая руками, плечом чуть накренившийся воз, пока сани не выровнялись уже на убитой полозьями и ногами дороге.
— Тпр-ру-у! — остановил он быка.— Слава богу, выехали. Молодец, Староста! Теперь один путь нам, в деревню. Одна забота. Погоди маленько, отдохни.
Неподалеку от дороги заметил Шурка сухую сосенку-сушину: ее никак нельзя было пропустить. Наложит мужик воз, а сверху обязательно кряжика два сухих — на растопку. Это уж непременно, без сухих никто не возвращается. Спеша, выхватил из головашек топор, утопая, пробежал к сосенке, а ее и подрубать не надо было: снизу подгнившая. Нажал обеими руками на ствол — сосенка хрустнула и упала верхушкой к возу. Очистил сосенку от тоненьких слабых сучков.
Сушина была легкая. Шурка вынес ее на дорогу, перерубил надвое и надежно уложил поверх кряжей. Воткнул на место топор. Теперь он сделал все, можно было трогаться. Снял мерзлые продранные верхонки, засунул их под веревку, чтоб не потерять, натянул до глаз, завязал под подбородком шапку. Вынул из кармана, надел сухие шерстяные варежки. Осмотрел-отряхнул пальтишко, глянул на штаны: штаны были мокрые и мерзлые выше колен, холодили ноги и мешали в ходьбе. Надел шубу, поднял воротник, запахнулся поплотнее, сунул руки в рукава шубы, крикнул на быка и пошел за возом, приноравливаясь к бычьему шагу. На воз сейчас ни в коем случае садиться не следует: как ни устал, иди —в этом твое спасенье, в ходьбе. Иной только выехал из леса, сразу же на воз и сидит, как сыч на бане, до деревни самой. А потом снимают его полу-окоченевшего, рта раскрыть не может. В холодную воду руки-ноги суют, чтоб отошли, молоком кипяченым отпаивают. На печку его. А он все одно наутро кашляет, хрипит, щеки огнем горят..! Или снегу наглотается, как воз увяжет. Пить ему, видите, охота. И — готов. Сначала ничего, пока распаренный, а домой приехал — расквасился. Раз-другой так съездит, поймет, небось, что можно в дороге, а чего нельзя.
Шурка шел и шел за возом, чувствуя, как под пальтишком и шубой остывает тело. Гадал, долго ли он пробыл в бору. Вот-вот должны были наползти из-за спины сумерки: в лесу всегда раньше темнеет. Часа четыре, примерно, есть. К шести доберутся они до деревни. В седьмом, возможно. Мать как раз вернется из телятника.
Староста все-таки молодец. Везет помаленьку. Старый, больной, а везет. Да и что делать ему, как не везти, такова уж его бычья доля. Сена Шурка брал большую охапку — наелся бык, дома еще дадут, напоят.
И Шурка молодец. Выдюжил. Выдюжил день в лесу, на морозе, позавтракав драниками. Да не просто в лесу был — дрова готовил. Все делал как следует. Себя заморозить не давал, руки разок всего снегом оттер: не гнулись пальцы. Верхонки порвал — не беда, мать другие сошьет. Зато воз какой! Не всякий ровесник такой привезет.  Витька Дмитревин привезет, он посильнее, а остальные… За дровами ехать — Шурка любого из ребятишек никитинских на спор вызвать может. Мало кому уступит, это он чувствует..
Осенью еще, по первопутку, на этой же вот дороге встретился ему порожняком Аким Васильевич Панкин, отцов товарищ. После обеда дали мужику быка, ехал он в лес, а Шурка возвращался груженый. Свернул Аким Васильевич в сторонку, уступая путь, остановился, здороваясь. «Ну, парень,— сказал он, одобрительно качая головой,— как и наложил ты один столько, удивительно. Настоящий крестьянский воз. И дрова колкие. Хозяином растешь, видно. Матери подмога». Шурке тогда от его слов жарко стало. Если похвалил мастеровой!и уважаемый человек Аким Васильевич, значит, ты и вправду чего-то стоишь. А сегодняшний воз поболее того.
Устал, правда, ну так что ж. А как же иначе. Это лишь лодыри не устают. А тут поработал, заморился, отдохнул. Набрался сил — иди опять работай. Тем и живет человек. Ничего. Считай, повезло тебе. Счастливо съездил. Мороз вот жжет. Ну и что, зимы без морозов не бывают. Дрова — ерунда. Подумаешь, воз дров напилить, привезти. Вот если бы ты за сеном поехал либо за соломой, вот где лихо. За соломой особенно. Тяжелее нет, кажется, ничего. Хотя всякая настоящая работа тяжела. Легко только пряники перебирать, да на печи легко.
Ездил Шурка и за сеном, и за соломой. Не воза привозил — волокуши. Солома мелкая, навильник большой не возьмешь, скользит, ползет с воза, ветром разносит ее. Да что делать: плачь, а накладывай. Когда в скирду сметана солома, уж то хорошо, что за ветром сани поставить можно, на одном месте накладывать. А ежели в кучах солома, под снегом, в пролитых с осени дождями, промерзших кучах — тут уж, как говорят бабы, хоть репку-матушку пой. Лопату бери с собой, откапывай кучи сначала, потом сноси на воз, а кучки друг от друга порядочно. А если надумаешь ехать от одной к другой, сползет солома с саней вместе с поперечинами. Вот работа — вспоминать не хочется. Попробовал Шурка в одиночку — зарекся, с матерью стал ездить, не стыдясь.
А дрова… чего не возить. Безветрие, дорога накатана. Февраль настанет, метели начнутся, поползет, струясь, поземка по полям. Едешь, а след тут же на глазах твоих заметает. Порожняком — ничего, а с возом, да еще в сумерках… Перемело, бык дороги не видит, не чует, сбивается с твердого, вязнет. В метели и воз большой не наложишь, сам не захочешь. Семь-восемь кряжиков невеликих увязал, и торопись засветло доехать до деревни. Шагай впереди быка, дорогу палкой прощупывай, путь указывай…
Весной, в конце марта — начале апреля, подтаявшие снега осядут, дорога подымется бугром, трудно тогда ездить по ней: сани то и дело швыряет под раскат. Пустые пусть себе скользят-катаются, а с возом — стяжка из рук не выпускаешь, бегаешь с одной стороны саней на другую. У кого сани свои — подреза подбивают к полозьям: узкие железные полосы пальца в три-четыре шириной. Они-то, подреза, и не дают раскатываться полозьям. А на колхозных — какие уж там подреза, кто их делать-прибивать станет. Будь внимателен весь путь. Зазевался, ка-ак ударит под раскат — веревка рвется, что шнурок, копылья ломает напрочь. Сани поломаны, дрова сбочь дороги лежат. Съездил, называется. С Шуркой не случалось такого, но видел, он не раз и на этой дороге плачущих баб-одиночек возле опрокинутых саней. Бабе не то горе, что дрова не привезла, а что за сани-верёвку отвечать придется. Если колхозная — трудодни вычтут, а у хозяина брала, то как можешь рассчитывайся, отрабатывай. Лишнего положила баба: охота побольше привезти. Воз высокий получился, кряжи длинноваты…
По весенней дороге, когда она горбом поднялась, высокий воз — беда, поменьше накладывай да пошире. А кряжи пили вровень с санями, ну четверти на две длиннее. Чем длиннее кряжи, тем чаще забрасывает сани, даже малый раскат, все одно кинет. Когда подъезжаешь к раскату, становись с противоположной стороны на полоз, берись за веревку и отклоняйся назад на вытянутых руках, насколько можешь. Воз под раскат тянет, а ты его телом своим, как противовесом, сдерживаешь. Один раскат спокойно проедешь, под другой сползут сани. Так вот и берегись.
Раскаты. Метели. Быть начеку надо, понятно, но и по хорошей дороге всякое может произойти: оглобля переломится, завертка порвется. Шурка, бывает, не выдерживает. Если сани старые, а воз тяжелый, не выдерживают копылья, подламываются чуть ли не все разом. Раздавленные сани, говорят в таких случаях. «Запрягаешь в лес,— втолковывал Шурке отец бывало,— проверь все до последней мелочи. Не надейся на авось. Сам себя подведешь, не дядю чужого. Ну-ка, подумай, что мы с тобой не сделали на этот раз?»
Когда пришло время Шурке одному в лес ехать, волновался он сильно: сумеет ли напилить-привезти. Уж он собирался, собирался. И в бору, прежде чем начать, продумывал от начала до конца, как с отцом они делали это. Времени затратил много, но дров привез неплохих. Второй раз съездил, третий. А потом привык, Лишь бы получить быка, а на погоду внимание не обращаешь уже будешь морозов бояться или метелей, замерзнешь и в своей избе. Рассказывали же по деревне, смеясь, как ленивая молодуха на печи замерзла, ждала, когда погода наладится. Дураку ясно, что за дровами удобнее в марте ездить, хоть и раскаты, и дорога того и гляди рухнет. А ты сумей в декабре привезти, в январе: снегу уже всюду по пояс, и морозы трещат, рта не раскрыть. Мокрый палец приложил к обуху — он примерз. Ресницы льдом схватывает. Хорошо в Африке. Там, читал Шурка, зим совсем не бывает…
Тепло, набранное в работе, постепенно уходило, и Шурка стал мерзнуть. Мерзли ноги, начиная от колен и выше, где к телу прилегали мерзлые штаны. Шурка запахивался теснее, прикрывая колени полами шубы.
Он думал о том, что вот, удивительное дело, есть год, в нем триста шестьдесят пять дней, делится год на четыре части. Части эти называются временами года, каждое время хорошо само по себе, каждое приносит свои радости, но почему-то всегда получается так, что зимой ты ждешь весну, весной — лето, летом— осень, осенью— опять же зиму. Недавно совсем, кажется, была осень, закончились сухие погожие деньки, и начались дожди, а с ними — грязь непролазная. Всюду было мокро, уныло, нет охоты выходить на улицу; сидишь возле окна или на печи, ждешь заморозков, первого снега. Снег выпадает неожиданно, бывает, на сырую землю, валит ночь и день, преображая все окрест. Выскакиваешь из избы под снег, запрокинув лицо, раскрытым ртом ловишь пушистые хлопья, визжишь, кричишь от охватившего тебя восторга, швыряешься снежками, бегаешь по ограде, по переулкам, оставляя следы. Снег уже не растает, он скрыл мягким слоем расквашенные дороги, пустые поля и сжатые хлебные полосы, снег обрядил деревья; он лежит на крышах, стогах, жердинах городьбы — бело во все концы. Скорее делать лыжи, ремонтировать санки. Глядишь, через неделю над речными  берегами вырастут сугробы, превращаясь в снежные горы. Как здорово скатиться с такой горы, проложить первую лыжню, чем круче берег, тем щибче захватывает дух, ветер заносит наушники шапки к затылку, на глазах слезы, а ты летишь, слегка пригнувшись, чувствуя, как под пальтишком колотится сердце…
Ждал Шурка зиму ненастным октябрем, пришла своим чередом зима, наигрался он в снежки, накатался с гор на санках и на лыжах, сделанных еще отцом, бегал на лыжах в ближайшие перелески, высматривал заячьи следы. Ноябрь минул, декабрь, вот уже января половина, наскучила зима, намерзся Шурка, выезжая в лес, в поля, шагая всякую неделю во Вдовино и обратно. Скорее бы весна» Все времена года ему по душе, каждое время любит он единственной своей любовью, но весну выделяет особо. Самая пора его. Лето, говорят, красное. А весна—она, наверное, из всех цветов соткана. В первых днях марта еще и не пахнет весной, еще метели могут кружить, сшибаться на открытых местах, а вот в конце месяца… Снега потемнеют, осядут. По ночам морозцы сковывают верхний снежный слой — наст образуется, а днем, в полдень,— теплынь. Глядь, по берегам ручьев верба расцвела, распушилась желтыми барашками. Ручьи шумят водой. Проталины первые. Ледоход на Шегарке — событие в жизни ребятишек. Жердинку сухую тонкую в руки, вскочил на льдину, и понесло тебя, швыряя от берега к берегу, до очередного затора — берегись! Расшибет льдину!..
Вода. Вода. Половодье. Над деревней косяки гусей проходят дальше на север, кричат волнующе. Утки прилетели, садятся на полосах, в лывы. А неделей раньше — скворцы.
Журавлей слышали поутру. В голых березниках дрозды трещат, облюбовывая место для гнездовий. Сороки уже свили гнезда. Если сапоги крепкие, бери топор, отправляйся за огороды к старым березам пить сок, не упускай время. Домой принеси, братьям и матери. Весна. Весенние праздники. Мать обязательно справит что-либо из одежды. Ног под собой не чуя, вылетишь в новой рубахе на подсохшую поляну играть в лапту, а там приятели-ровесники орут, носятся с мячом, скатанным из бычьей шерсти. Один картузом хвалится, на этом — штаны с карманами. Третий во всем старом вышел, но его подстригли к празднику, он тоже радости полон.
Весна. Вода. Едва заметна зеленая травка на пригорках. Прогретые оденки сена в полях. Синь, звень и на земле, и на небе. Тянет куда-то из дому — шел бы и шел бы. Думается обо всем сразу…
С каждым днем теплее, зазеленел лес, прокатились, громыхая, из конца в конец по небу весенние грозы с косыми сверкающими дождями, зацвела, черемуха, в огородах посадили картошку, скоро каникулы. Черемуха расцвела — начала клевать рыба. Делай удочку или снимай старую с крыши сарая, ходи по берегам, рыбачь, подкармливай семью, пока сенокос не начался.
«Косить выехали»,— скажет мать. Через недельку бери быка —и в звено, копны возить. Если даже дождливый день, все равно поезжай на табор, бригадир посидеть не даст, найдет заделье. Ягода поспевает в лесу. Кислица — ранее других, а затем малина, смородина, костяника, черемуха. Как свободная минута — в кусты. Целыми днями сидишь на бычьей спине, штаны протираешь. В полдень — на табор, повариха там обед уже сварила. Табор на берегу Шегарки. Быки, искусанные паутами, рысью бегут к воде пить. Иной в воду заберется, одна голова видна. Напьются и — пастись по берегу. А ребятишки игру затеют после обеда, пока взрослые отдыхают.
К концу лета надоест тебе бык, накусают комары, пауты да мошка, вдоволь наешься ягод, задница огнем горит от ерзанья по бычьей спине, не милы уже колхозные обеды, и чем ближе к сентябрю, тем чаще вспоминается школа — только и разговору о ней. Соскучишься по школе самой, по приятелям-одноклассникам из других деревень, по учителям. Тетрадки надо покупать, учебники. Вот и осень. Сенокос закончился, началась жатва хлебов. Быка ты отдал в работу, сам стал учиться. Если сентябрь ясный, теплый, весь месяц изо дня в день ходишь из школы домой, помогаешь в огороде. Самое скучное время для Шурки октябрь. Редко случается, что в октябре сухо. Дожди…
Бык остановился, не дотянув до калинового куста. Возле куста Шурка сам собирался дать ему передохнуть. Бык остановился, опустив голову, и не двинулся с места, пока Шурка не закричал на него, взмахнув хворостинкой. Это не понравилось Шурке. Обычно быки, постояв немного, трогаются без понуканий. Чуют: домой, тащат воз из последних сил. Шурка решил, что в следующий раз, как выпадет ехать за дровами, Старосту он ни в какую брать не будет, пусть хоть как угодно настаивает бригадир. Бойся за него.
Идя за санями, он время от времени покрикивал для острастки на быка, не давая тому сбавлять шаг. Напротив куста Шурка не закричал Старосте «Тпру-у!», как намерен был сделать. Если бык пойдет сам по себе, он, греясь, нарвав калины, побежит догонять воз.
Оглянулся от куста, бык уже стоял. Калины, на кусте было немного, кистей шесть. Три кисти, что покрупнее, Шурка сорвал, остальные оставил на будущее. Не он, так кто-нибудь другой сорвет. Сейчас и этого достаточно. Он вроде бы притерпелся маленько — ни есть, ни пить так остро не хотелось, как в лесу, чувствовалось только, что пусто в животе, и все. Держа кисти в руках, на ходу оторвал губами от одной несколько твердых промерзших ягод и стал неспешно жевать их. Кисло-сладкие от мороза, они вызывали во рту обильную слюну и спазмы в горле и желудке. Бык взял воз с места после окрика, и Шурка опять пошел следом, сжавшись в комок, сосредоточенно жуя холодную калину.
Из всех ягод, что знал он, одна калина оставалась в зиму на ветках и держалась до весны. Весной, оттаяв, сделается она водянистой и невкусной. Малина, перезрев, опадает, опадает скоро и смородина, черемуху склевывают дрозды. Клевали птицы и калину, но неохотно. Из пареной калины мать, добавив в нее немного тертой свеклы, пироги печет по праздникам. Калину, как и шиповник, поздно рвут, в последних днях сентября, перед заморозками. С осени, хоть и красна она, красива на вид, а в рот не возьмешь — кисла. А вот прихватит морозцем раз, другой—сладость в ягоде появляется. Едут ребятишки в лес и посматривают туда-сюда, не видать ли где калинки. Пожевать, покислить во рту. Поел — и пить не хочется, уж и то хорошо. И, сытость от нее какая — ягода…
Шурка съел все до последней ягодки и вздохнул, оглядываясь. Незаметно наползла темнота. Вокруг, не на далеком пространстве, что-то еще было различимо, а далее сливалось все, черным-черно. Возвращаясь из леса, более всего не любит Шурка вот это время — сумерки, переходящие внезапно в темноту. Глухо кругом, ни/огонька, и ты один с возом на долгой дороге. Звездочки едва теплятся в небе, не разогрелись, луна не поднялась из-за леса, только и свету, что от снега. Знаешь, что бояться нечего, никто не тронет, не догонит со спины, не утащит в темноту, а все равно не по себе как-то. Впереди воз скрипит, а ты за ним, маленький, согнутый, закоченелый. Кажется, конца не будет дороге, кажется, в обратную сторону от деревни едешь. Ни силы в тебе, ни уверенности, что утром были — растерял. Пробежаться за возом разве…
Дома, наверное, печка жарко топится, братья сидят возле открытой дверцы, книжку один другому читают или просто разговаривают. Мать пришла с работы, готовит ужин, а сама нет-нет да и взглянет в окно заледенелое, на дверь, прислушается, не подъехал ли ко двору Шурка. А ему еще ехать да ехать. Ужинать не сядут, будут ждать его. Может быть, решили сегодня на ужин картошки испечь в печке. По субботам, когда он приходит из интерната, после бани иногда пекут всей семьей на ужин картошку, сидят около печи, сумерничают. «Посумерничаем давайте, ребята»,— скажет мать. Отберут десятка полтора картофелин, не мелких, но и не шибко крупных, пропеклись чтоб. Прогорят поленья, отгребет мать кочергой угли вдаль, а на раскаленные колосники положит рядком картофелины. Шурка очень любил такие вечера.
Завтра воскресенье, свободный день. В избе тепло, прибрано, пол помыт. Фитиль лампы прикручен, дверца печки открыта, тянет оттуда устойчивым жаром. Хорошо тогда сидеть напротив, поворачивать длинной лучиной картофелины, смотреть на мерцающие, подернутые синим тонким огнем уголья, думать о чем-нибудь, или разговаривать с матерью, братьями, или просто молчать. На улице метель, мороз, да тебе-то что. Ты отшагал шесть верст от деревни до деревни, не замерз, не занесло тебя пургой, жив, здоров, в баньке прогрелся-помылся, а теперь отдыхаешь. Рядом притихшие братья, тоже в печку смотрят, картошку ждут. Ходики стучат на стене. Мать на лавке что-нибудь штопает или вяжет, рассказывает, как раньше жили, когда молодая, она была. И при отце так сиживали, и отец рассказывал, много он знал чего. Только о войне не рассказывал: не любил вспоминать.
Федька с Тимкой в конце недели поджидают Шурку из интерната, он им книжки приносит, советует, что прочесть. Братьям любопытно: как это там, в интернате? Расспрашивают Шурку. Охота им в пятый класс скорее, в интернат. «Успеете,—говорит он братьям,— никуда семилетка от вас не денется. Небось потопаешь по морозу шесть верст или в метель пошмыгаешь носом. Узнаете, что почем». Шурке самому в свое время не терпелось попасть в семилетку, дни торопил. А вот уже три года, считай, незаметно пролетели. Последнюю зиму дохаживает, выпускник. Январь, февраль, там весна, экзамены, и… свободные птицы. Выдадут на руки свидетельства об окончании семи классов. Хочешь — в город в ремесло подавайся; хочешь —в Пихтовку, в десятилетку, иди, тянись до аттестата. В Пихтовке многие по квартирам живут, но и интернат есть. А нет желания дальше учиться — оставайся в деревне родной, быкам хвосты крутить, как шутят мужики. Это проще всего, легче всякой учебы, голова не заболит.
Кто ленивый или неспособный совершенно к учебе, про того так и говорят в деревне: ну, этому всю жизнь быкам хвосты крутить. Крутить хвосты — значит, на быках в колхозе работать.
Можно и в колхозе, думал Шурка, слыша такие слова от взрослых, ничего страшного. Не обязательно на быке. Иди в бондарку, где Аким Васильич работает, научат рамы делать, двери, сани, что так зимой нужны. Столяром-плотником станешь, чем плохо. Стружка сладко пахнет в бондарке. И щепа… Правда, другой работы, кроме столярной да плотницкой, не мог по душе подобрать в деревне Шурка. А столяром бы с удовольствием. Согласен хоть завтра…
Еще в четвертом классе проходил у них урок на тему: кем быть? Каждый на отдельном листе должен был написать, кем он станет, когда вырастет. Но никто не написал, что станет плотником или обычным возчиком. Ребятишки хотели быть кто летчиком, кто моряком. Шурка — путешественником. Он тогда как раз книжку увлекательную про путешествия читал. А что девчонки  писали, он уже и не помнит. Да кто всерьез мог загадывать в том возрасте: кем быть? В четвертом-то классе? Это вот сейчас, в седьмом. Ты выпускник, осенью тебе четырнадцать исполняется. Самая пора подумать. Хорошо быть путешественником, знает Шурка, да как им стать? На путешественников специально не учат, это он от учителей узнал. Кто географией увлекается, изучает ее, тот становится путешественником. Шурка любил географию…
«Нам учиться не пришлось,— говорили родители по деревне,— время было трудное, не до учебы. А вот вам — прямое дело». Так рассуждали родители, как бы оправдывая себя перед детьми. Оно и теперь, как донимал Шурка, не шибко-то легкое для учебы время. Несколько лет прошло всего, как окончилась война. Возьми ребят-женихов, что возчиками работают. Три-четыре класса. Дальше начальной, считай, никто из них не пошел. И не потому, что не хотели. Кто и, верно, ленился, перерос, а кто и хотел, да работать надо, кормить себя, матерям помогать, без мужа оставшимся.’ Редко кто семилетку кончил. А и закончил если, все одно в деревне остался. Девки, скажем. Ни одна через начальную не перешагнула: за матерями — на ферму. Замуж спешат выйти — легче чтоб жилось…
Не доезжая до Большой грязи, бык остановился и долго стоял, не слыша Шуркиных окриков. Прутину Шурка потерял, идти в кусты выламывать новую не хотелось, хотя кусты были рядом. Руки совсем окоченели — пальцами едва шевелил. Сейчас, как ни бегай, ни прыгай, не согреешься: мокрое на тебе все, мерзлое. Одно спасенье — теплая изба, печь прогретая, чай горячий. Шурке казалось, что не доедут они уже никогда до деревни, так медленно двигались. Луна взошла наконец над лесом, осветила зыбким голубоватым светом поляны, темнота отодвинулась по сторонам, спряталась в сограх. Веселее немного стало при луне, не так одиноко. Напрягая горло, Шурка громко закричал. Бык тронулся. «Господи, хоть бы силы хватило у быка, — просил Шурка. — Хоть бы упряжь выдержала. Скорее бы Дегтярный ручей…»
Из учителей во Вдовинской школе более всего Шурка привязался к учителю географии — тот был их классным руководителем с пятого класса. Подлизой Шурка никогда не был, учился ровно, случалось, и тройки получал — по химии, скажем. Пятерок было меньше, чем четверок, четверка же была обычной отметкой, которую ему ставили на уроках и выводили в табелях по всем дисциплинам. Отличников круглых в школе не было. Шурка, быть может, смог бы учиться и на отлично, но он никогда не напрягался при заучивании уроков, не зубрил. Прочел разок-другой, что само по себе осталось в памяти, то твое, никуда не денется. «Через силу ничего делать не следует в учебе»,— так понимал Шурка. Вызубрил иной, лишь бы ответить, а спроси на второй день, в каком году был заключен договор Олега с греками, он уже и не помнит.
Из всех предметов, преподаваемых в школе, Шурка прежде всего географию выделял, историю, литературу. К остальным предметам как-то был равнодушен. Но и их надо было учить, люби не люби — спрашивают. Начнут на классном собрании разбирать отстающих: тот плохо учится, тот плохо учится. Что будем делать? А что делать? Ленивого, конечно, можно подстегнуть: пристыдить или еще как-то подействовать. А если память плохая у человека, просто слаб в учебе — тогда уж ничего не поделаешь. Собрания не помогут…
Учитель географии добрым был человеком, держался с ними равно. Говорит негромко, очки, черные волнистые волосы назад. Покашливает. Третий год в школе работает, после института во Вдовино приехал, он еще и самодеятельностью школьной руководил. Шурка во всех концертах участвовал: песни пел и стихи читал. А в пьесах не получалось у него. Песни он с первого класса пел: один, в хоре. Если в хоре — запевал. «Девчонкой бы тебе родиться,— говаривала мать, глядя на Шурку,— не мужской у тебя характер, мягкий. В отца ты уродился — и ростом, и лицом, и характером. Ох, трудно будет». Научила мать Шурку петь «Лучинушку». Он поет песню, когда один остается. А в концертах школьных ни разу не исполнял: печальная очень песня, бабья. Шурка много песен знает, веселых, грустных…
На новогоднем концерте, перед каникулами, пел он вместе с хором. Школьный зал большим кажется со сцены, народу полно сошлось: ученики, родители. «Песня «Рос на опушке рощи клеп»,— объявляет ведущий концерта.— Запевает ученик седьмого, класса Александр Городилов, аккомпанирует на гармошке…» Потом Шурка читал стихи. «Мороз и солнце, день чудесный»,— нараспев произносил он, и голос его, как в песне, подымался от волнения до дрожи. Жалко, что мать не видела его в эти минуты. Звал ее на концерт, она отказалась — далеко. Шурка к седьмому классу вытянулся: стоит на сцене — рослый, гибкий, отпущенные волосы на бок аккуратно зачесаны. Читая стихи, голову вскидывает и рукой помогает правой, для выразительности. Аплодировали ему…
На классном собрании, где подводили итоги за полугодие, после всех важных вопросов затеяли вдруг разговор о том, что вот скоро выпуск и у кого как в дальнейшем сложится судьба. Кто намерен продолжать учебу, тот, понятно, пойдет в Пихтовскую десятилетку, а кто не имеет возможности дальше учиться, тот… Таких находилось немало, и среди них он, Шурка. Класс зашевелился, загомонил разом. Классный руководитель сидел на обычном своем месте, за столом, облокотись на столешницу, улыбаясь, смотрел на ребятишек, слушал. Шурка ни единого слова не сказал. Он и сам не знал толком, чем станет заниматься, получив свидетельство. С матерью окончательно пока не советовались, считая, что до выпуска еще достаточно времени, но для себя Шурка уже решил: в восьмой класс он не пойдет, как бы мать ни настаивала. Был бы жив отец, он бы и слушать не стал Шурку. Отец был за то, чтобы все сыновья получили среднее образование, а уж там пусть смотрят сами, кому куда. Но десятилетку закончить непременно. Но отца нет. При отце Шурка ни о чем бы другом и не помышлял, как о восьмом классе. Да и какие при отце могли бы возникнуть сомнения. Ясно, учиться, не отставать от ровесников, с которыми начинал в первом классе…
Если б десятилетка была хотя бы в Пономаревке, за тридцать от Никитинки верст. Но она в районе, в Пихтовке, за шестьдесят. Конечно, Шурке, как сыну бывшего фронтовика, место в интернате дадут, но одевать и кормить его должна по-прежнему мать. В десятилетку надо ему все новое, в этом, что носит сейчас, не пойдешь, в пору бы год учебный закончить. Братьям достанется.
Пиджак нужен, штанов двое на смену, две-три рубахи, сапоги, валенки, кепка, шапка, пальто. Где все это мать возьмет? А нигде не возьмет. Продукты еще. Как их туда отправлять? Из Вдовинского интерната он каждую неделю домой является, хоть и света белого от метелей не видать. А из Пихтовки на каникулы приезжать станешь, приходить, вернее? Приезжать, если подводы попутные попадут. Отказаться от интерната, попроситься на квартиру — знакомых у матери нет в Пихтовке. К кому-нибудь? Да не просто на квартиру, а с кормежкой, чтобы не думала мать, не переживала. Тогда надо платить и за квартиру, и за еду, и за стирку. А сколько хозяева затребуют, неизвестно. Были бы родственники — дело другое, хотя не у каждого родственника и поживешь. Это уж так.
На квартиру… тяжело, надо матери от дел колхозных, домашних отбываться, в Пихтовку ехать, искать хорошую квартиру, чтоб к Шурке относились уважительно, есть давали вовремя да условия были бы для учебы. А как большая семья… где ж в тесноте выучишь? За все это надо будет платить, и платить деньгами. Откуда у матери деньги — смешно говорить. И помощи она лишится Шуркиной еженедельной, если перейдет он в десятилетку. За дровами — сама, за сеном — сама, а сколько всякой другой домашней работы, где Шуркины руки ее выручают. Вот ведь досадно-то как… Хорошо пихтовским — с первого по десятый класс в одной школе, никуда ехать не надо, беспокоиться, хлопотать об интернате…
Учиться надо, слов нет, дальше надо учиться, но так, чтобы с рук матери долой. Ей с младшими забот хватит. В училище поступать, вот что. В железнодорожное, допустим,— лучше не придумаешь. Шурка листал однажды журнал «Огонек», а в нем как раз об училище железнодорожном написано было. Есть, оказывается, в областном городе такое училище, железнодорожное, набирают туда ребят определенного возраста, в основном с семилетним образованием. Учат по трем специальностям, кто какую желает: помощники машинистов, слесари-ремонтники и электрики. Учатся два года. На время учебы учащиеся на полном государственном обеспечении. Одевают их, кормят, живут они в общежитии. Внизу, на всю страницу, фотография: новенький паровоз, а возле паровоза группа улыбающихся курсантов. Форма какая на них, загляденье! Шинели суконные, длинные, рукава с обшлагами, пуговицы блестят. Фуражки форменные. В ботинках курсанты, хромовых, наверное. Ох и форма! Из-за одной формы поступишь. После окончания училища, читал Шурка, выпускников направляют работать. Вот куда надо ему. И раздумывать нечего. Как приедет на каникулы из города в’форме, покажется перед ровесниками, перед деревенскими-то, вот матери будет радостно. Форма ладно сидит — залюбуешься…
А она пока перебьется как-нибудь с ребятишками. Закончит Шурка — работать пойдет, помогать матери станет, деньги посылать. Уж тогда-то Федьке с Тимкой не надо будет размышлять после семилетки, что делать. Учись до аттестата. Получил аттестат, и прямым ходом — в институт. Поступит же Шурка непременно на помощника машиниста. Сиди себе в кабине паровоза, управляй, а он катит по рельсам. Через всю страну проедешь, чего только не увидишь на пути по обе стороны дороги, во многих городах побываешь, больших и малых. Вот тебе и путешествия, о чем читал, писал в тетрадке.
В классе Шуркином двадцать шесть человек. А в пятом, когда начинали ходить, тридцать четыре было. Переростки отсеялись. После пятого покинули школу, после шестого. В войну учиться не смогли, а теперь стыдились сидеть за партой. Но несколько таких оставалось еще, тянули до свидетельства. Кто-то из них в МТС будет направлен, на курсы трактористов, кто-то в колхозе останется, на разные работы пошлют. На собрании классном из разговоров выяснилось, что из двадцати шести человек семь, ну десять, от силы, пойдет в среднюю школу, остальные осядут по домам. Затянулось собрание, все выговорились, кажется, никогда такого долгого разговора не случалось. Едва-едва угомонились старшеклассники, А что и говорить, думал Шурка, есть возможность — учись хоть всю жизнь, нет возможности — иди работать…
После собрания — день субботний,  кто не местный, стали расходиться по деревням. Никитинские ушли, Юрковские, а Шурка все сидел одиноко в пустом классе с закрытыми дверями, смотрел в окно. Потом попросил в учительской патефон, принес, стал проигрывать пластинки. Патефон купили недавно, берегли, редко кому из учеников разрешали брать, но Шурка обратился к самому директору. Козловский пел о вороных гривастых конях, а Шурка, положив подбородок на сложенные кулаки, слушал, глядя в окно, где через штакетник с ребристого пологого сугроба сползала в ограду поземка. Вспоминал.
Многое запомнилось за годы учебы в семилетке, но отчетливее всего — один из прошлогодних весенних дней. Шестой класс заканчивали они. Апрель, солнце с утра, теплынь. На большой перемене высыпала вся школа за ограду, там держались еще осевшие потемневшие сугробы. Снег талый. А ну! В снежки играть! Дава-ай!
Визг восторженный, вопли, снежки летящие наперекрест. А воздух уже с синевой. И еще день. Май, в седьмом классе начались экзамены. Шурка уже год отучился, в шестой перешел. В седьмом выпуск. Экзамены в одиннадцать, в школе тихо, накры т стол, билеты готовы. Они стояли возле школьного крыльца: Никулинский, Фурсов, Горбунов, он, Шурка,—и увидели, как через поляну от перелеска к школе идут медленно семиклассники. Девчонки несли букеты огоньков, а ребята — ветки цветущей черемухи. Они были одеты в лучшие свои одежды, и лица у них были, как перед долгим расставанием…
Дверь в классе открылась, вошел учитель географии, взглянул на Шурку, направился к своему столу, сел. Шурка снял пластинку, сунул в широкий бумажный конверт.
— Играй, играй,— сказал учитель.— Чего ты смутился. Я тоже хочу послушать, посижу с тобой.
— Хватит,— Шурка опустил крышку патефона,— домой пора. Все ушли давно. Поземка тянет, переметет дорогу. А вы что задержались?
— Дежурю. Ты не заболел, Городилов? — спросил учитель. Он лишь девчонок по именам звал, мальчишек —- по фамилии.— Квелый ты какой-то сегодня. На собрании не слышно было. Чем заниматься надумал?
— Не знаю,— неохотно сказал Шурка.— Сам еще не знаю. В Пихтовку… не хочу. В училище подам, железнодорожное. Или… в деревне останусь, в бондарку попрошусь, на столяра. Пастухом попробую. Был бы отец жив, а так…
— Ну-ну, ну-ну,— мягко постукивал разведенными пальцами обеих рук по столу учитель географии.— Все это хорошо, конечно,— пастух, столяр… Запомни, милый, в жизни ничего не повторяется, и все„ должно быть ко времени. В детстве — детство, в юности — юность. Так? Сейчас пора учиться, следовательно, надо учиться. Во что бы то ни стало. Стиснув зубы. Забыв о старых штанах. Согласен со мной? А потом придет пора работать — будешь работать. Только прежде подготовиться надо к этой поре рабочей, специальность выбрать такую, чтобы не жалеть впоследствии никогда. Можно и в училище, ничего страшного. Сколько тебе?.. Четырнадцать исполнится осенью. Прекрасно, в шестнадцать получишь рабочую профессию. А как же высшее образование? После училища труднее к диплому будет путь. В университет тебе надо, Городилов, вот куда. Парень ты толковый — это наше общее мнение. Университет, да. Филологический факультет. Биологический. Географический. Выбирай по нраву. Ведь ты природу вон как любишь, а? Из тебя прекрасный биолог выйдет или географ. Можно и на исторический поступить, археологией заняться — интереснейшее дело, поверь. Пять лет учебы, пять лет жизни в Москве, если в Московский поступать. Запомнится на всю жизнь. Образованным человеком станешь. Да можно и не в Московский, в Казанский, например. В другой какой. Высоко он, университет, под облаками, считай. До него дотянуться надо: аттестат получить, экзамены сдать вступительные, конкурс пройти — вот чудеса. Чудеса-обстоятельства. Я и сам, знаешь, не дотянулся, областной педагогический закончил. А мечтал. До сих пор, представляешь, тоскую. Снится иногда…
Ну ладно. Оставим давай мечтания, посмотрим реально на жизнь. Отрываться от земли, насколько я понимаю, тебе особо не следует. На время ежели. У тебя мать, двое младших братьев. Тебе, говоришь, четырнадцати нет, а им и того меньше. Ты—старший в семье, отца в какой-то степени заменяешь теперь. И о себе надо думать, и о них одновременно. Помни, что ты несешь ответственность за судьбу братьев, пока они не обретут самостоятельность. Так, продолжим наши рассуждения… В Пихтовке, кроме средней школы, никаких учебных заведений нет. Даже педучилища, которое тебе, на первых порах, не мешало бы закончить. Нет педучилища и в Колывани. Но есть там, есть там… сельскохозяйственный техникум, насколько мне известно. Четыре отделения в нем. Факультета, громко говоря. Отделение механизации сельского хозяйства, зоотехника, агрономия и бухгалтерский учет. А что если поступить тебе в сельскохозяйственный, а? Подумай. Ты деревенский, родился, что называется, на земле, родители крестьяне. Уклад весь знаком тебе. Все, что касается сельской жизни, ты любишь, это заметно. Подобрать отделение, поступить. Агрономическое, скажем. Бухгалтерия — не для мужчин, женщины пускай занимаются ею, на счетах брякают. К технике тебя не тянет — оставим и механизацию. Зоотехнику также. А вот агрономия — милое дело. Агроном Городилов. А?! Ты не улыбайся, я серьезно говорю.
Вот как мы сделаем, слушай… Напишем от школы руководству вашего колхоза бумагу, чтобы они решением правления послали тебя на учебу. И в сельсовет такую же бумагу сочиним — они походатайствуют перед председателем или кем нужно. Глядишь, дело сдвинется. С направлением колхозным легче поступить. Правление поможет еще чем-то, одеждой, что ли. Об этом мы сельсовет попросим. В техникуме стипендию станешь получать, жить в общежитии. Стипендия плевая, конечно, но… что делать, жить-то надо. Столовая у них там должна быть, в техникуме. Супчику похлебаешь жиденького, чайку попьешь и — на лекции. Подрабатывать не стыдись, если возможность представится. Да, да. Я сам так учился. Ну и мать чем-то поможет, сала кусок пришлет. Летом — домой, практика. Через четыре года получишь диплом. Молодой специалист. Среднее специальное образование. В восемнадцать-то лет! Здесь же и работать, на родине. Лошадку дадут, ходок, разъезжай себе по полям, любуйся хлебами.
Учитель географии рассмеялся, и Шурка рассмеялся тоже. Учитель морщил нос, поправлял очки.
— А потом,— продолжал учитель,— нужно поступать в институт. Областной, сельскохозяйственный. На заочное отделение. Высшее образование, знаний добавишь. Вернешься после техникума, семье поможешь. Ребят на ноги поставишь, матери… Мать постареет с годами, должен же кто-то в старости возле нее быть. Ты и останешься рядом, как старший. А братья… братьям большие дороги, только бы правильный выбор сделать. Не пропадут. Главное, время не потерять нужно. И тебе, и нам. Время летит, течет, как говорят. А ты подумай хорошенько. Я ведь, как ты понимаешь, советую, не настаиваю. Я тебе добра хочу. По себе знаю, как трудно в таком возрасте разобраться-определиться. Подумай, с матерью поговори. Решишь — после экзаменов начнем бумаги писать во все конторы. Ну, а надумаешь в училище, на железнодорожника,  пожалуйста. Вольному воля, тут уж я… Патефон я отнесу. Будь здоров.
Они простились, и Шурка пошел домой, в свою Никитинку. Дорогой да и дома раздумался Шурка от разговора с учителем, не зная, какое решение принять. Шурка замечал раньше, что классный руководитель выделяет его из числа прочих учеников, а сейчас действительно готов помочь с техникумом. В пятом классе еще Шурка подошел однажды к учителю и спросил, краснея:
— Алексей Петрович, скажите, а если подыматься все время вверх, что будет там?
— Ничего не будет,— ответил, улыбаясь, учитель географии,— вселенная будет продолжаться. Она бесконечна.
— Как ничего? — не поверил Шурка.— Такого не бывает. Что-то да должно быть…
Когда-то Шурка спросил у отца, отчего люди умирают. «Зачем? Жить бы и жить им, а они…»
«Всему в жизни есть начало и конец,— объяснил отец.— Рождается человек, живет положенное время, умирает.  Деревья умирают, травы. Звери и птицы. Одно уходит, другое приходит, нарождается. Так уж заведено, милый, природой предусмотрено. Одно сменяется другим, как времена года…»
Об этом-то вот, о начале и конце всего, Шурка и поделился с учителем.
— Все верно! — воскликнул тот.— Но вселенной это не касается. У нее нет ни начала, ни конца. Она бесконечна. Понимаешь? Нет. Хорошо, тогда что, по-твоему, должно быть в конце, если подыматься долго вверх?
— Не знаю,— подумав, сказал Шурка.—Стена, наверное.
— Какая стена? — учитель жмурился от смеха.— Каменная стена, так? Толстая стена твоя? Сильно толстая? Небывалой толщины? А за стеной что же? Как ты считаешь, что за стеной?..
Шурка смутился, покраснел пуще и ничего не сказал. Действительно, какой бы толщины стена ни была, она закончится в конце концов. А дальше что будет? Вторая стена? Третья?.. Тот спор они так и не завершили. Шурка почти поверил учителю, но все-таки его брали сомнения. После того они часто разговаривали о том о сем. О Шуркиной жизни. О книжках прочитанных. Шурка по совету учителя записался в общую библиотеку и прочитал много хороших книжек. Играли в шахматы вечерами в интернате, когда учителю георрафии выпадало быть дежурным. И вот теперь он давал Шурке советы. Шурка сначала недоверчиво отнесся к техникуму. Но чем больше он думал о матери, о братьях, о себе, тем вернее и убедительнее казались ему мысли учителя. Пожалуй, поступит он в техникум, выучится на агронома, вернется в Никитинку. Избу надо строить новую или покупать другую, более крепкую, братьев учить, мать в старости поддерживать. Что ж, ей одной биться в работе? И в училище охота, слов нет. Форму поносить, на паровозах поездить, страну посмотреть. Надо с матерью посоветоваться хорошенько. Как она… «Ка,к хочешь, Щурка,— сказала мать.— Тебе жить, тебе и думать. Я вам ни в чем препятствовать не стану. Куда захочешь, туда и поступай, чтоб обид потом не было. Лучше б, конечно, десятилетку закончить. Отец так хотел. Попробуй в техникум. Агроном — хорошая работа, чистая — хлеб выращивать. А нет — подавай в училище. Одно худо — далеко от нас жить будешь. Редко видеться. Федька с Тимкой вырастут, разлетятся, останусь я одна…»
Мать седа на лавку, заплакала. Отвернулась к окну, сгорбилась, утирает слезы.
Так ни о чем они не договорились в прошлый раз. Шурка расстроился, вышел на улицу. Решил — подождать надо. Придет весна, лето. Время само подскажет, что делать. Мать жалко, себя жалко, братьев жалко. Матери тяжело. В мае выйдут всей семьей огород копать — несколько Дней с лопатами, спины согнуты. Волдыри .кровавые на ладонях вздуваются от черенков. Потом посади ее, картошку. Прополи. Окучь. Слава богу, хоть поливать не надо, как грядки. Выкопай, в подполье стаскай, ссыпь. Овощи убери. Сенокос, дрова, скотина, колхозная работа без выходных, без отпусков. Ни минуты не посидит мать, все на ногах. Оставь их одних — сердце изболится…
Январь, первая половина. Каникулы заканчиваются, скоро в школу. Следом за январем — февраль-метельный. Шурка любит вьюжные ночи. Лежишь на теплой печи, прижавшись спиной к чувалу. Все спят. Можно зажечь коптилку, почитать. Но лучите полежать в темноте, прислушиваясь. Гудит за стенами избы, гудит в трубах. В избе — тихо, одни ходики постукивают. Хорошо думается в такие ночи, о чем только не передумаешь. И сны, широкие, радостные, снятся, как продолжение мыслей. Вдруг изба твоя стала высокой-высокой, трубой поднялась над лесом. Ты сидишь на самом верху крыши, на коньке, и далеко кругом земля видна тебе, весенняя земля, в зелени, в цвету. И дороги отходят от крыльца во все стороны. Много дорог. «Одна, вторая, седьмая, двадцатая»,— сбился со счета Шурка. По дорогам этим, за лесом, по берегам рек и речек, видны Шурке города, размером в спичечную коробку, меньше — села, точками — деревни и деревушки. Оттуда, от горизонта, куда уходят, теряясь, Дороги, слышатся явственно Шурке голоса, хотя тех, кто кричит, как ни старается, увидеть он не может. Он сидит на коньке крыши, в белой рубахе, новых штанах, придерживаясь левой рукой за трубу, в правой, приподнятой, зажато школьное свидетельство. «Эге-гей, Шурка-а!— зовут его голоса.— Иди к нам! Иди-и! Сюда, Шур-ка-а! Скоре-ей! — доносится из-за спины.— Торо-пи-ись! Мы тебя-я жде-ем! и-и-ись! е-ем!»
Взволнованный, Шурка поворачивается на голоса, ищет глазами, ищет. Голоса удаляются, приближаются. Он боится потерять их…
До Дегтярного ручья бык останавливается еще два раза. При переезде через ручей воз свалился с дороги. Отстав от саней на несколько шагов,  Шурка просмотрел, как это случилось. Нахохлясь, пряча опущенную голову за воротник, глубоко сунув руки в рукава шубы, полуприкрыв глаза, Шурка медленно брел за возом, находясь как бы в полусне. Он промерз до нутра самого, больше было некуда, if только мырли, сочившиеся едва в сознании, отвлекали*его, помогая идти. То ли заморенный бык оступился, взяв правее, и полозья вышли из накатанной колеи, то ли еще что, но, когда Шурка поднял голову, воз лежал на боку, вдавившись всей тяжестью в снег, левый полоз был поднят, бык, сбитый рывком, косо стоял по брюхо в снегу, навалившись тушей на правую оглоблю. Шурка мгновенно взмок. Откинув на плечи мешавший воротник шубы, он прыгнул с дороги, задыхаясь, пурхаясь в снегу, обежал вокруг воз, соображая, что можно сделать сразу, и выскочил опять на дорогу. Было ясно, что быку воз не вывезти: он, чувствовалось, лежал брюхом на снегу, не доставая до дна ручья ногами,— так здесь было глубоко. Надо было развязывать веревку, сбрасывать кряжи, освобождая сани, отпрягать быка, выводить на дорогу, вытаскивать на себе на дорогу сани, запрягать быка, накладывать-увязывать воз. Вот что надо было делать.
— Так тебе и надо,—корил себя Шурка, оглядываясь, не зная, за что взяться, с чего начать.— Так тебе и надо, .жадина! Пожадничал, наложил двенадцать кряжей! Сиди теперь в ручье, мерзни! Будешь знать! В другой раз небось умнее будешь! В другой раз!..
Шурка выхватил с воза стяжок, широко размахнулся и всей длиной сырой березовой палки ударил быка по спине. Размахнулся и снова ударил. И опять.
— Нн-о! — кричал он, захлебываясь, взмахивая стяжком.— Сволочь! Собака! Гад! Поше-ел!
Бык завозился, перемешивая всеми ногами снег, затих, вытянул по снегу шею и замычал. Шурка отбросил стяжок, сел на приподнятый полоз. Его трясло. Крупная дрожь возникала где-то в животе, дергала тело.
— О-о! О! О! О! — заголосил он, мотая головой.— 0-ой, устал! 0-ой, замерзаю! Мама, помоги мне! 0-ой, мама! 0-ой, не могу больше! Ой, мамочка моя! Ой! Ой! Ой! Что же мне делать! Да что же я теперь!.. 0-ой, помогите!..
У него еще хватило сил, помогая стяжком, развалить воз. Отпряг быка, вывел на дорогу, развернул рогами к лесу. Вытянул на дорогу сани, установил. Привязал веревку за левый задний копылт. Посмотрел на кряжи, боясь подходить. Стал было поднимать крайний, но сразу же понял, что не сможет уже ничего. И веревкой не вытянуть кряжи на дорогу. И стяжком не подкатить. И не перебросить, ставя кряжи стоймя.
Шурка положил на сани пилу, топор. Собрал веревку, чтоб не волочилась, завел в оглобли быка. Крикнул. Пошел следом.
Возле конюшни его встретила мать. Она несколько раз выходила за ворота, всматривалась, вслушивалась, но ничего не было видно, ничего не было слышно. Мать собралась и пошла по дороге за деревню.
— Шурка-а! — только и сказала она.— Беги!
Он побежал неловко, стукаясь коленями. Штаны хрустели в сгибах, мешали ногам. Опустив руки, он бежал, наклоняясь вперед, падая, и звуки, похожие на клекот, вырывались из его искривленного морозом рта. Он вошел в избу, братья сидели на лавке, напротив протопившейся печки. Они молча, испуганно смотрели на Шурку, понимая, что ничего не надо говорить. Потом подошли, стали помогать раздеваться: пальцы Шурку не слушались. Сняли шубу, пальтишко, Шурка дрожал.
В избе было тепло. Ходики показывали половину девятого. На плите стоял чугунок с картошкой. Бросив всю одежду около умывальника, надев сухие штаны и рубаху, Шурка взял из чугулка картошину и полез на печь. Братья тихо сидели на лавке.
Когда мать вошла, Шурка спал. Спал, свесив левую руку с печи, зажав в пальцах неначатую картофелину.



Перейти к верхней панели