Ежемесячный журнал путешествий по Уралу, приключений, истории, краеведения и научной фантастики. Издается с 1935 года.

Поздней осенью, в начале 50-х, ехал я на службу военкомом в один тихий район Башкирии. Признаться, новое назначение принял без особой радости. Сам кадровый военный, привык к полковой жизни, размеренной, четкой. Но часть расформировали, увольняться не хотелось, предложили мне военкомат…
По отделам облвоенкомата ходил с удрученным видом. Меня старались подбодрить. Кто-то предложил съездить за опытом к моему соседу военкому Чепелевичу.
Мнения о нем ходили противоречивые. Иные говорили доброжелательно, кое-кто называл чудаком, каких мало, и что он угрюм, неприветлив, и чаи с ним вряд ли погоняешь. Одним словом, человек странный. А один майор, из молодых, не без иронии произнес: «Он из допотопных. По военкомату в валенках ходит».
От станции до райцентра я добирался на попутной машине. Темная ночь, дождь, выбоины на дорогах усугубили тяжелое настроение.
Утром, придя на работу, совсем пал духом. Все было непривычно: маленький домик, где размещался военкомат, двор, конюшня, лошадь, повозка, конюх, сторож старик-белорус, который по ночам читал книги.
Людей — сам-девят. А ведь я командовал батальоном. Военные городки, в которых жил, стояли на окраинах городов, стрельбища, полигоны, лагеря — в поле. Все-таки я считал себя горожанином, и меня удручил вид деревенской улицы. А тут еще козы. Целый день они кружили около военкомата, и я видел их в окно.
И что за странное племя: идет проливной дождь, а они шляются по улице, как бездомные цыгане. Впереди идет бородатый козел, за ним два козленка, торжественное шествие замыкает коза — по грязной шерсти стекает вода, тощие соски опущенного вымени почти волочатся по земле.
Дня через три вспомнил о Чепелевиче, собрался и поехал к нему. И ничего нового не нашел. Такой же маленький, как у меня, домик, такая же угрюмая тишина в нем. Хозяин, пожилой капитан, водил меня по кабинетам, рассказывал, а я… не слушал.
Вскоре я собрался уезжать, но Чепелевич предложил переночевать Согласился: лошадь моя устала, сам я иззяб. Я ехал к Чепелевичу не через горы, где дорога ближе и где теперь по грязи не проехать, а кружным путем. Выехал в девять утра, а добрался в пятом часу. И всю дорогу шел дождь. Ох, уж этот осенний дождь!
Чепелевич провел меня по темному коридору в пристройку к военкомату, в свое жилище.
— Грустно? — спросил он, когда мы сели за стол.
— Да! — сознался я.
— Все это испытывают, приходя из войск. Не огорчайтесь. Это пройдзт. Места здесь красивые. Если вы любите охоту, зайцы и лисы здесь не перевелись. Тетеревов много. Возьмите лицензию на лося. Летом грибы и ягоды. Рыбалка преотличная. Хариусы и красная щука в горных реках водятся.
Охотой я не увлекался: за всю жизнь убил одну крякву. А вот рыбалка… Во всяком случае, в полку был заядлым рыбаком. В отделе кадров округа один подполковник, сватали и меня на должность военкома, показал карту района, и я увидел массивы зеленых лесов и синие извилистые линии рек: Инзерь, Сим, Зилим и краешком — Белая. «Рыбалка. У-у!» Но сейчас и рыбалка не увлекала меня.
После ужина мы сидели молча в жарко натопленной комнате. Чепелевич сосал трубку и все время посматривал на меня. Я рассеянно скользил взглядом по небольшой квадратной комнате. Стол, кровать, шкаф с книгами, печка с плитой, два ковра. Уютно, чисто, но чего-то не хватало.
«Одинок и, кажется, н е женился?» — пришло вдруг мне в голову, и я спросил:
— Степан Михеевич, почему вы не женаты?
Он вынул трубку изо рта, встал и заходил по комнате, как мне показалось, заученными шагами. Я почувствовал себя неловко, сообразив, что этого вопроса не должен был задавать. Походив немного, он успокоился, сел, заглянул мне в глаза, заметив мое смущение, добродушно улыбнулся и, на что-то решившись, махнул рукой.
— Ну, уж так и быть. Расскажу вам, второму… Почему не женат? Почему один? В сущности нового здесь ничего нет. Обыкновенный треугольник.
Родился я здесь, в этих краях. А в соседях росла девчонка Маша, одногодка. Чего ж тут удивительного? Только девчонка эта вредная была. Все время меня дразнила и до того додразнила, что я без нее жить не смог. То ли она умнее меня была, то ли так должно было быть, только крутила она мной, как хотела.
Бывало, то ей принеси, другое, третье. Вот я ей и таскал из дому конфеты, пряники, сладкие пирожки. Только что толку? Ест она мои пирожки и мне же в лицо смеется. А потом подросла, и угощения мои ей не нужны стали. Отвернулась она от меня. Приглянулся ей Петя Киселев, тоже наш сосед, тоже одногодок.
Пока я учился на рабфаке, Петя и Маша поженились. Приехал после института в свое село, стал ребят физике учить. Два года промаялся. На третий, думаю, уеду. Не могу я на нее спокойно смотреть. И любовь моя никак не проходит. Это было весной сорок первого. А тут война, училище. Готовили спешно. А дальше фронт. Землянка, огонь в печурке. Темная ночь. Только не светил мне в ночи огонек из родного окна и не говорила мне моя милая, что не позабудет теплых и ласковых встреч.
Три раза ранило. А в четвертый вырвало у меня полплеча. Из-за этого оно вот угловатое и рука не гнется.
Дали мне ограничение второй степени. Фронту не годен. В отделе кадров предложили военкомат. Тут я и попросился в родные края. Знать, опять из-за Марии.
Утром вышел на крыльцо, заглядываю во двор к Петру, а она тут как тут. Подошли мы к забору, она со своего двора, я со своего.
— Здравствуй, соседка.
— Здравствуй, сосед,
— Как живешь?
— Как все.
— Петр часто пишет?
— Не так часто, но пишет.
— На каком фронте?
— На Первом Украинском. Пишет, что в наступление скоро пойдут. А ты что, ранен был? Вылечился?
— Вылечился.
— Куда же теперь, опять на фронт?
— Нет. Здесь буду служить, в военкомате.
— А-а-а.
Вот такой получился разговор. А каким он мог быть? У нее дети, и Петр на войне. Встретился я с ней спокойно. Но под конец разговора глянул на нее, и меня обожгло, как крапивой: такая она стояла красивая. В белом Петровом полушубке, в пуховом платке, в валенках. Глянула на меня, повернулась и пошла в дом, а я смотрел на нее и понимал, что люблю ее, дурак, по-прежнему.
…В первый же день на новой работе вскрыл я несколько конвертов со штемпелями обратных адресов на полевую почту. В них оказались извещения: такой-то погиб смертью храбрых и похоронен там-то…
И должен был я эти извещения о гибели вручать семьям. Сказал конюху, чтоб запрягал лошадей. А до меня был военкомом майор, парень широкого размаха. «Военный министр района», прав у него много, он и обзавелся вороной тройкой и расписными санями: с торца белые лебеди, и такие у них изогнутые шеи, что залюбуешься.
Запряг Миша эту тройку. Пока по селу ехали, он ее придерживал. А как выехали за село, гикнул:
— Нн-ну-у! Ми-лла-еП!
Они и понеслись. Сидим мы в санях, а позади снежный вихрь летит. Но хорошего в этом мало. Прозвали в селах эту военкоматскую тройку «черной тройкой». А как иначе? Мчится по району бешеная тройка вороных с белыми лебедями и разносит людям черную беду.
Первое время я от похоронок спать не мог. Ночи напролет мучился. Лежу, а у меня весь этот кошмар и перед глазами, и в ушах. Думал, не вынесу. А потом стал привыкать. Профессиональная привычка, что ли, появилась. Только тройку я порушил. Не вытерпел я этого кощунства: мчишься, как на свадьбу, а получается — на похороны.
Отправил я ее вместе с расписными санями на областной сборный пункт, обзавелся спокойной кобылкой, а вместо саней купил розвальни. Но народ разве обманешь? Какая разница — на санях ли приехал или на розвальнях? На лихой тройке или на жеребой кобыле привез ты эту похоронку?
Бывало, я еще далеко за околицей села, а розвальни уже мои заметили, и село взбудоражилось, как потревоженный пчелиный улей. Въезжаю в село, и все с ужасом ждут, у какого дома я остановлюсь. И получалось, что одних я хоронил, а других, живых, отправлял на фронт.
Помню, приехал к двум старичкам — Кухаревым. Старомодные такие старички, тихие, вежливые. Он — налоговой агент, она — провизор. Один сын у них. Они души в нем не чаяли. Объявил я им. Они ткнулись лоб в лоб, положили сверху друг на друга руки, не заплакали, а завыли.
Вышел я от них, и солнышко мне показалось черным. Не было, наверное, дня, чтоб почтальон не приносил извещения. И вот вскрыл я одно, читаю:
«Сержант Киселев Петр Иванович, верный воинской присяге…» и т. д. и т. д. Я сгоряча вроде не понял, машинально отложил бумажку, а потом снова взял в руки, и тут меня осенило. Киселев Петр!.. Закрылся я в кабинете и никого не принимал. Все смотрел на извещение и вспоминал Петра таким, каким его полюбила Мария: работящим, добрым, веселым.
Под вечер запряг я лошаденку в розвальни и поехал. Где я в ту ночь ездил, до сих пор не пойму. Ехал-то я к ней. Но свернул с дороги, кружил по полю, каким-то образом в овраг попал и еле выбрался. Снегу много в ту зиму было. Очнулся — стоим у своих ворот.
Светать уже стало. Зашел я в военкомат, сбросил тулуп. Звонок, секретарь райкома вызывает.
Пришел я к нему. Он один сидит. Поздоровался со мной, посмотрел на меня и спрашивает:
— Что-то у тебя вид неважный, Михеич. Не спал, что ли?
— Не спал,— говорю. И выложил ему все. Он, было, намеревался меня уполномоченным в колхоз послать, падеж скота в районе начался, а потом видит — такое дело, подумал и говорит:
— Завтра я еду в тот колхоз. Поедем вместе.
Я согласился. А куда деваться? Ехать все равно надо. Ну а райкомовского русака тоже в районе все знали. Пока мы ехали до правления колхоза, все спокойно было. Но как только, оставив лошадь, пошли по улице, у людей сразу появилась подозрительность. Меня — то в жар, то в холод. Вижу, и секретарь хмурится. Бабы уже перешептываться стали, а когда мы свернули в переулок, одна из них и ахнула:
— К Марии пошли! Петра убили!
Вошли в дом. Мария с ухватом у печки стоит, чугун ставит. Увидела меня и лицо потеряла, ухват в сторону повело, чугун с картошкой на пол.
Спасибо секретарю. Подхватил он ее, посадил. А я достал эту злополучную похоронку и трясущейся рукой положил моей милой на стол.
До сих пор пальцы жжет!
Едем с секретарем обратно (а он был из наших, раненый офицер), он мне и говорит:
«Ну и должность у тебя, Михеич. Проклятущая. А я, между прочим, подумывал, чем это они там в военкомате занимаются?»
Поехал я к ней через неделю. Ребят хотелось повидать, да и ее — как сна, со своим горем.
Приехал. Ее дома нет. Мальчишка сидит за столом, уроки делает (в первый класс пошел), девочка на полу с тряпками играется.
— Где мама? — слоашиваю.
— На ферме,— отвечает тоненьким голоском девочка.
Мальчонка услужливый, стул мне подставляет.
— Садитесь, дядя.
Я сел. Просматриваю его тетради. Мальчишка смышленый, старается, в тетрадях одни четверки и пятерки. Я хвалю его. Оглядываюсь и вижу в простенке между окнами большой портрет Петра в черных лентах. Девочка видит, что я с него глаз не спускаю, закуксилась:
— Папку на войне убили…
— Не реви! — кричит на нее мальчик, а у самого губы тоже подрагивают.
Душно мне стало.
Достал я из кармана шинели завалявшийся кусочек сахара, дал девочке, а сам на улицу вышел. Иду вдоль забора, а он совсем повалился.
«Эх, Петр,— думаю,— вот оно как получилось. Теперь уж ты свой забор не поправишь». Смотрю — Мария идет. Грустно так, печально шагает. Увидела меня и в лице изменилась посуровела Подошла, поздоровались.
— Ты чего это около моего забора выхаживаешь?
— Да вот приглядываюсь, как его лучше выправить.
— А тебя кто просит?
Я и оторопел.
—Так ведь у меня должность такая… военком. Мне положено солдаткам помогать.
Вижу, мои доводы ее не успокаивают.
— У меня был?
— На ребят заходил посмотреть.
— Под меня подбираешься? Вместо Петра?
Меня в жар бросило.
— Ты что? — говорю.— С ума сошла?
— Уходи от моего забора.
— Да ты что, Мария?
Лицо ее побелело, губы дрожат, вот-вот взорвется. И взорвалась;
— Это из-за тебя Петр погиб! Ты нам жить не дал!
Женщины на улице останавливаться стали, шушукаются, на нас смотрят. Меня бьет озноб, но я стараюсь ее успокоить:
— Опомнись, Мария. Что ты говоришь? Война…
Но она совсем обезумела от горя:
— Уходи! Уходи!!
Упала на снег и стала кататься. Я растерялся, не знаю, что делать. Женщины подбежали, подняли ее и увели в дом. Вот какая история вышла. Еду я от нее, лошадка трусцой бежит, снежок падает, тихо в лесу. Где-то заяц притаился; лиса мышковать вышла; лось рядом ходит, грызет осиноеую кору. А мне… Думаю: как мне теперь быть? И жалко мне ее, и хочется помочь, но не знаю, как и подступиться.
А ведь какая пара была завидная! Идут, бывало, по улице, как два солнца, не наглядишься. Свадьбы украшали. Запоют — слушаемо и все забываешь. А с каким достоинством держались! Красиво жили. Она — лучшая доярка, он — первый тракторист. На таких людях и колхоз богател.
В народе говорят, что жена красна своим мужем. Да и любила она его. Известно, какая работа у тракториста. Бывало, домой идет — все черное, весь в мазуте, все лоснится, лицо чумазое, как у негра. А через некоторое время выйдет на улицу— щеголь, франт, обмыт, одет, как павлин вышагивает, и она около него в нарядном платье — в гости пошли.
Вспоминал я Петра и думал: «А я-то зачем между ними оказался? К чему? Если бы не я, то Мария, возможно, и горе перенесла бы легче». И надумал я уехать, чтоб не мозолить ей глаза.
Уже все решил: как приеду в облвоенкомат и какие мотивы выставлю, чтоб перевели в другое место. Но когда приехал к себе, в военкоматский домишко, зашел в кабинет, сел за стол, вспомнил все, что я уже в этом кабинете, за этим столом, пережил — понял, что уехать никуда не могу. И дело тут не только в Марии. Я по уши завяз в похоронках, кругом меня окружали вдовы. И куда бы я ни уехал, везде будет одно и то же, пока не кончится война. Я vme не мог оставить тех, кому вручил похоронки, они в беде, я должен быть с ними.
Недели две я к Марии не заглядывал. А сердце болит. Раз всю ночь не уснул. Что-то тревожно. Утром рано запряг лошадь — и к ней. Приезжаю, а у нее в самом деле беда. Она волчицей по дому ходит, руки ломает, не знает, что делать: девочка в кроватке от дифтерита задыхается, а лошадей в колхозе нет, все в разъезде.
Тут я, ни слова не говоря, завернул девочку в тулуп — и в розвальни. Вот когда я пожалел о тройке! Гикнул, они бы меня мигом в больницу, в райцентр примчали. А тут лошадка моя трусцой бежит. А я на девочку смотрю: глаза закрыты, губы потрескались. Плохо ей! Застонала, заворочалась, личико сморщила, открыла глазенки и на меня смотрит с мольбою — жить хочет ребенок. А в глазах ее живой Петр. Меня страшная мысль обожгла: а вдруг не довезу!..
Снял я варежки, огрел вожжами лошадь, она брыкнула от неожиданности, галопом вперед побежала. Никогда я животных не бил, тем более лошадей. А тут как озверел. Галопом въехал в райцентр, на меня смотрят с удивлением, а мне не до этого. Что я врачам говорил, не помню. Но когда они мне сказали, что девочка жить будет, я заплакал.
Девочку вылечили. Я съездил за Марией, и мы привезли ее домой. Девочка всю дорогу посматривала на меня глазами Петра, что-то вспоминая. Может, то, как я ее вез, бил лошадь и кричал, а может, она вспоминала мое лицо, страх, который был в моих глазах за ее жизнь. А может, она ничего не помнила… Было что-то, как в тумане А может, она вспомнила кусочек сахару, который я ей подарил? Только она мне улыбнулась, как давнему знакомому. Я тоже ей улыбнулся.
Сидим мы с Марией на кухне. Я уже не боюсь ее взгляда, и она на меня смотрит по-новому. Что-то потерянное было в ее глазах, ушедшее, увядшее. Я не привык ее видеть такой. И все посматривает на мой вещевой мешок.
— Женился бы ты, Ваня,— вдруг говорит она.
— Женюсь. Придет время.
— Да уж какое время? За тридцать. И все из-за меня?
И она горько заплакала. Вспомнила, вероятно, как мной играла И обидно ей стало не то за себя, не то за меня.
— Мне от тебя, Мария, ничего не надо. Но ребят не оставлю. Я перед Петром за них в ответе. Девочка из больницы, ослабла совсем, ее кормить надо. А чем ты ее будешь кормить? А у меня какой-никакой паек. Не гордись. Пожалей ребят. Прими от меня что есть…
И я положил на стол вещевой мешок с продуктами. Как ей тяжело было принимать от меня этот подарок! Как ей трудно было пересилить себя. Глянула она на мешок и как охнег, как зальется слезами.
Не скоро она привыкла, что о детях заботится не Петр, а я, но привыкла к моим наездам.
Чепелевич умолк. Он что-то не досказал. Я ждал продолжения, но он включил свет и неожиданно предложил:
— Давайте спать!..
Когда я проснулся, Чепелевич возился у плиты над завтраком. Увидев, что я лежу с открытыми глазами, весело поздоровался:
— Доброе утро.
Утро действительно было доброе. Ночью выпал снег, и на улице все блестело. Небо было чистое. Поднималось солнце, и первые его лучи приветливо заглядывали в уютную пристройку,
— Ну, как? Отошло немного? Повеселели?
Со мной действительно что-то произошло, Или разыгравшийся солнечный день, или веселый вид Чепелевича подействовали на меня, но настроение изменилось. Я уже по-другому смотрел и на дом, и на двор, и на постройки. Вчера я ходил по кабинетам скучая, а сегодня увидел в них жизнерадостных людей. Молоденькая машинистка смотрела на меня с премилым удивлением, два офицера запальчиво спорили, не уступая друг другу. И ходил по дому военком, капитан, который уже не казался мне таким старомодным, как вчера.
С его легкой руки я проработал в военкоматах шестнадцать лет и не жалею об этих годах.
А с Чепелевичем мы подружились. Я наезжал к нему, он ко мне, Гоняли мы с ним чаи, любуясь синевой гор. Иногда горы курились. Часто над ними нависали облака, они не стояли на месте, а все время двигались: то их притянет к себе Белая, то Инзерь, и они все время кружились, как козы, на которых я теперь не мог смотреть без улыбки, а тогда такую они на меня нагнали тоску…
Научил меня Степан Михеевич щук ловить, как башкиры, на толстую суровую леску, десятый номер крючок, удилище из сухого ильма.
— Щука,— говорил Чепелевич,— любит поиграться с пескарем, как кошка с мышонком. Только не надо мешать ей, Пусть поиграет. Побалует, потом отпустит, потом снова побалует. Жди, когда она по-настоящему поведет. Тогда — не зевай, секи. Она твоя.
Он стоял на берегу, а я заходил по колено в воду, забрасывал насаженного на крючок живого пескаря к самой коряге и начинал легонько водить удилищем.
…Меня переводили в другой военкомат. Я приехал к Чепелевичу проститься. Было начало лета, цвела сирень, голубело небо, и горы проступали совсем-совсем близко.
Мы сидели за столом, и я спросил его:
— Степан Михеевич, неужели тебе так ни одна женщина не встретилась?
— Да почему же, попадались…— Глядя на меня, он заулыбался мягко, тепло.— Видно, и тебе я показался странным. Что ж поделаешь? Попахивает от меня чудачеством. Встречались ли мне женщины, кроме Марии? Конечно. Одна даже любила меня. Но, когда поняла, что я безнадежен, вышла замуж. Я некоторое время грустил. Потом все прошло.
— Ты что, до сих пор любишь Марию?
Он посмотрел на меня кроткими синими глазами и виновато улыбнулся — он любил ее! Как же сильна любовь, если по ней проехал огненный каток войны, а она жила.
Позже, встречая высохших, так и не выбившихся в майоры, капитанов, я вспоминал Чепелевича, «одного из допотопных».
А валенки? Были валенки, белые, с начесом. Он достал их из-под кровати и надел сразу, как только мы вошли в комнату в тот вечер. Он появлялся в них и в военкомат. В январе сорок третьего года его, раненного в обе ноги, везли из медсанбата в госпиталь в открытой машине, и он обморозился. Кроме того, его мучил ревматизм. Он и рыбачил только летом, и то — с берега.
Вскоре он ушел на пенсию. А потом я получил известие, что Чепелевич умер. Его похоронили в центре районного села, на площади, у обелиска воинам Отечественной, рядом с могилами тех, кто погиб за Советскую власть от белогвардейских и кулацких пуль.
Писали мне, что на могилу его приезжала седая женщина со взрослой дочерью. Положив цветы, стояла долго-долго. Потом приезжал молодой капитан с женой и ребенком.
Нет теперь в селах покосившихся избенок. Но стоят они у меня перед глазами; и вдовы, и горестная тройка— приметы страшной войны. Я не могу забыть о них, как не могу забыть Чепелевича — военкома войны.



Перейти к верхней панели